Собрание сочинений. Том 2 - Варлам Шаламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никакой параграф, часть, пункт, буква не карал менее пятнадцати лет и не освобождал от работы. Работа — это главное, о чем заботились законодатели.
Всех осужденных по сто девяносто второй статье ждал на Колыме неизменный облагораживающий труд — только общие работы с кайлом, лопатой и тачкой. И все же это была не пятьдесят восьмая статья.
Сто девяносто вторую давали во время войны тем жертвам правосудия, из которых не могли выжать ни агитации, ни измены, ни вредительства.
Или следователь по своим волевым качествам оказался не на месте, не на высоте и не сумел приклеить модного ярлыка за старомодное преступление, то ли сопротивление физического лица было таким, что следователю надоело, а о применении метода номер три он не решился дать указания. Этот следовательский мир имеет свои отливы и приливы, свою моду, свою подпольную борьбу за влияние.
Приговор — всегда результат ряда действующих, часто внешних причин.
Психология творчества здесь еще не описана, даже первые камни не положены в эту важную стройку времени.
Вот по этой-то сто девяносто второй статье и был завезен на Колыму с пятнадцатью годами срока минский инженер-строитель Михаил Иванович Новиков.
Инженер Новиков был тяжелый гипертоник с постоянным высоким давлением порядка двухсот сорока в верхней цифре аппарата Рива-Роччи.
Гипертоник нетранзитарного типа, Новиков жил постоянно под опасностью инсульта, апоплексического удара. Все это знали и в Минске, и в Магадане. На Колыму запрещалось возить таких больных — для этого и существовал медосмотр. Но с тысяча девятьсот тридцать седьмого года всеми медицинскими учреждениями тюрем, пересылок и лагерей — а для этапа Владивосток — Магадан этот приказ дважды подтверждали для заключенных спецлагерей, для КРТД и вообще для контингента, которому предназначалось жить, а главное — умирать на Колыме, — все ограничения по инвалидности и по возрасту были сняты.
Колыме предлагали самой выбросить шлак обратно по той же бюрократической дороге: акты, списки, комиссии, этапы, тысяча виз.
Действительного шлака назад привезли много.
Отправляли не только слабых и безногих, не только шестидесятилетних стариков в золотые забои, отправляли и туберкулезников и сердечников.
Гипертоник в таком ряду казался не больным, а здоровым краснорожим филоном, который не хочет работать, ест государственный хлеб. Пайку жрет без отдачи.
Таким краснорожим филоном и был в глазах начальства инженер Новиков, заключенный участка Барагон близ Оймякона дорожного управления Северо-Восточных исправительно-трудовых лагерей летом 1953 года.
Аппаратом Рива-Роччи, к сожалению, владеет не всякий медик Колымы, хотя считать пульс-то, чувствовать его наполнение должен уметь и фельдшер, и санитар, и врач.
Аппараты Рива-Роччи завезли на все медучастки — вместе с термометрами, бинтами, йодом. Но ни термометров, ни бинтов на том пункте, который я только что принял как вольный фельдшер — первая моя работа вольным за десять лет, — не было. Был только аппарат Рива-Роччи; он не был сломан, как термометры. На Колыме списать сломанный термометр — проблема, поэтому до списания, до актировки берегут все стеклянные черепки, как будто это приметы Помпеи, осколок какой-нибудь хеттской керамики.
Врачи Колымы привыкли обходиться не только без аппарата Рива-Роччи, но и без термометра. Термометр, даже в Центральной больнице, ставят только тяжелобольным, а остальным определяют температуру «по пульсу» — так же делают и в бесчисленных лагерных амбулаториях.
Все это мне было известно хорошо. На Барагоне я увидел, что Рива-Роччи в полном порядке, им только не пользовался фельдшер, которого я сменил.
На фельдшерских курсах я был хорошо обучен пользованию аппаратом. Практиковался миллион раз во время учебы, брал поручения перемерить давление у населения инвалидных бараков. Со стороны Рива-Роччи я был подготовлен хорошо.
Я принял списочный состав, человек двести, медикаменты, инструменты, шкафы. Не шутка — я был вольным фельдшером, хотя и бывшим зэка; я уже жил за зоной, не в отдельной «кабинке» барака, а в вольном общежитии на четыре топчана — много бедней, холодней, неуютней, чем моя кабинка в лагере.
Но мне надо было идти вперед, глядеть вперед.
Незначительные перемены в моем личном быту меня мало смущали. Спирт я не пью, а в остальном все было в пределах общечеловеческой, а значит, и арестантской нормы.
На первом же приеме меня дожидался у дверей человек лет сорока в арестантском бушлате, чтоб поговорить с глазу на глаз.
Я не веду в лагере разговоров с глазу на глаз — все они кончаются предложением взятки, причем обещанье или взятка делаются так, наугад, на всякий случай. В этом есть глубокий смысл, и когда-нибудь я разберусь в этом вопросе подробно.
Тут, на Барагоне, было что-то в тоне больного, заставившее меня выслушать просьбу.
Человек попросил осмотреть его еще раз, хотя проходил уже в общем осмотре — с час тому назад.
— В чем причина такой просьбы?
— А вот в чем, гражданин фельдшер, — сказал человек. — Дело в том, гражданин фельдшер, что я болен, а освобождения мне не дают.
— Как же так?
— Да вот, голова болит, стучит в висках.
Я записал в книгу: Новиков Михаил Иванович.
Я пощупал пульс. Пульс грохотал, частил, невероятно счесть. Я поднял глаза от минутницы-песочницы в недоумении.
— А вы можете, — зашептал Новиков, — пользоваться вон этим аппаратом? — он показал на Рива-Роччи на углу стола.
— Конечно.
— И мне можете смерить давление?
— Пожалуйста, хоть сейчас.
Новиков торопливо разделся, сел к столу и обернул манжетку вокруг своих «манжет», то есть рук, точнее, плеча.
Я вставил в уши фонендоскоп. Пульс застучал громкими ударами, ртуть в Рива-Роччи бешено бросилась вверх.
Я записал показания Рива-Роччи — двести шестьдесят на сто десять.
Другую руку!
Результат был тот же.
Я твердо записал в книгу: «Освободить от работы. Диагноз — гипертония 260/110».
— Значит, я могу не работать завтра?
— Конечно.
Новиков заплакал.
— Да что у тебя за вопрос? Что за конфликт?
— Видите, фельдшер, — сказал Новиков, избегая прибавлять «гражданин» и таким образом как бы напоминая мне, что я — бывший зэка. — Фельдшер, которого вы сменили, не умел пользоваться аппаратом и говорил, что аппарат испорчен. А я — гипертоник еще с Минска, с материка, с воли. На Колыму меня завезли, не проверяя давления.
— Ну что ж, будешь пока получать освобождение, а потом тебя сактируют, и ты уедешь если не на Большую землю, то в Магадан.
На другой же день я был вызван в кабинет Ткачука, начальника нашего ОЛПа в звании старшины. По правилам должность начальника ОЛПа должен занимать лейтенант: Ткачук очень держался за свое место.
— Вот ты освободил от работы Новикова. Я проверял — он симулянт.
— Новиков не симулянт, а гипертоник.
— Я вызову комиссию по телефону. Врачебную. Тогда и будем его освобождать от работы.
— Нет, товарищ начальник, — сказал я, по-вольному именуя Ткачука, мне было привычней «гражданин начальник». Всего год назад. — Нет, товарищ начальник. Сначала я его освобожу от работы, а вы вызовете комиссию из управления. Комиссия либо утвердит мои действия, либо снимет с работы. Вы можете написать на меня рапорт, но попрошу вас моих чисто медицинских дел не касаться.
На этом разговор с Ткачуком окончился. Новиков остался в бараке, а Ткачук вызвал комиссию из управления. В комиссии были всего два врача, оба с аппаратами Рива-Роччи — один с отечественным, таким же, как мой, а другой с японским, с трофейным круглым манометром. Но к манометру было легко приспособиться.
У Новикова проверили кровяное давление, цифры совпали с моими. Составили акт об инвалидности Новикова, и Новиков в бараке стал ждать инвалидного этапа или попутного конвоя для отъезда в Магадан.
Меня же мои медицинские начальники даже не поблагодарили.
Сражение мое с Ткачуком не осталось неизвестным для заключенных в бараке.
Ликвидация вшей, которой я добился по способу, изученному мной в Центральной больнице, прожарка в бензиновых баках — опыт второй мировой войны. Ликвидация вшей в лагере, ее портативность, дезинфекция, надежность, скорость — вошебойка моей системы и примирила Ткачука со мной.
А Новиков скучал, ждал этапа.
— Я ведь могу делать что-нибудь легкое, — сказал как-то Новиков на вечернем моем приеме. — Если вы попросите.
— Я не попрошу, — сказал я. Новиковский вопрос стал личным моим вопросом, вопросом моего фельдшерского престижа.
Новые бурные события отмели в сторону драму гипертоника и чудеса вошебойки.
Пришла амнистия, вошедшая в историю как амнистия Берии. Текст ее был отпечатан в Магадане и разослан во все глухие уголки Колымы, чтоб благодарное лагерное человечество чувствовало, радовалось и ценило, кланялось и благодарило. Амнистии подлежали все заключенные, где бы они ни находились, и восстанавливались во всех правах.