Всеслав Полоцкий - Леонид Дайнеко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молчат они, глядят во все глаза и ждут… Не шелохнутся. Один… как звать его, забыл, с Гончарной улицы, закричал. И этот, рядом, подхватил! И эти! Все! Кричат.
Стоишь ты, князь, шатаешься и ни звука не слышишь. Оглох ты, князь. Вот и Любим что-то кричит. Ширяй стоит возле. И Ставр тут же, и Свияр, и Ждан…
О чем они кричат, не знаешь ты. Ты только видишь: вон Горяй стоит, белый как снег, губы закусил аж до крови, она течет по рыжей бороде… У Тучи — дикие глаза. И гриди в страхе. Не только тебя, князь, всех сметут, затопчут и пожгут, ведь толпа — не Степь, там можно откупиться, задарить, крест целовать, а то и породниться, как Святополк, а здесь…
Стой, князь. Прислонись к стене. Руку положи на грудь, к кресту, сожми его. Молись, пес! Обещай! Клянись! Ты же веришь! Что оберег?! Он разве тебя спас? Он тебя в скверну ввергал, и ты сорвал его и под ноги бросил, ибо прозрел. Пресвятый Боже, дай силы устоять, услышать дай, дай дожить мне до того дня, что Ею обещан, а после — будь что будет! В геенну — на века, и пусть там рвут меня, терзают, пусть казнят.
Шагнул к Любиму. Руку протянул. Не дотянулся. Посадник отскочил, поднял грамоту и закричал…
И Всеслав услышал! Кричал Любим:
— Господарь Полтеск-град! Вот она! Так любо ли?
И загремело вече:
— Любо!
И заревели, и завыли! И руки подняли! К ступеням хлынули! Пусть давят! Пусть орут! От Буса заведено — давить, всех не подавят. Прости мя, Господи! Пес я…
Отхлынули.
— Любо! — кричали, — Любо!
Все тише крик, вразнобой.
И замолчали. Только гул над буевищем. И то разгорячились, вон как раскраснелись, захмелели, и пусть еще не пили, да знают: княжья кровь сладка, крепка, словно старый, настоявшийся мед.
Засмеялся князь! Ох, он давно так не смеялся! Вздулись жилы на шее, глаза налились кровью, трясло его и корчило, голову закидывал, руки разводил. И отпустило враз! Стоял весь в поту, его шатало. Расставил ноги, поправил шапку, оборотился к куполам, перекрестился.
Осмотрелся. И шумно выдохнул.
Страх! Во всех глазах светился только страх. Он снова руку протянул, сказал негромко:
— Дай!
И отдал грамоту Любим. Злобно шепнул:
— Нахрапом, сатана!
Всеслав кивнул: нахрапом, да. Губы поджал, взял грамоту и развернул ее, осмотрел, тряхнул печатью, сказал — так, чтобы все уже услышали:
— Она, родимая. Так что ты хочешь, град?
А самого шатало. Дай силы, Господи! Дай! Стоял. Толпа молчала. Любим зло прокричал:
— Так сколько уже сказано?! Еще раз говорю! Пятьдесят и семь лет мы под тобой ходили, клялись тебе и целовали крест. А больше не хотим! Хотим быть сами по себе. И возвращаем уговор. Рви, князь, в нем силы уже нет!
Всеслав молчал, посмотрел на грамоту, потом свернул ее, зажал в руке, спросил:
— А крестоцелование?
— Иона на себя возьмет.
— Возьмет? — Князь усмехнулся. — А сдюжит ли? Ведь стар владыка, немощен. Боюсь, а не придавит ли его тем целованием? — И к вечу обратился, смеясь: — Что скажете?
Молчало вече, не отвечало. И страха у них уже поубавилось.
Князь оглянулся на Софию. Храм был закрыт. Иона не придет, мирское дело ведь. Вздохнул. Расправил грамоту. Читал: «Мы, господарь Полтеск-град, и я… А старины не нарушать, новины не вводить… И так пошло от дедов и от отцов, от твоих и от наших, и быть так при… Целую крест. И мы целуем крест…»
А ныне — сами по себе. Вернули тебе грамоту, крестоцелование же Иона на себя возьмет; все по обычаю, от дедов и от отцов, от Буса так заведено, и изгоняли, и призывали так. И Глеб, Микулин сын, вот здесь так же ссажен был. Три года Полтеск жил без князя, а крови пролито, голов порублено было — не счесть. После призвали Володаря, племянника Глебова, от сестры его, а затем ссажен он был и вновь посажен, а сыновья его, Сбыслав и Мечислав, и вовсе не приняты, оба ушли варяжить и не пришли, потому что не ждали их, не звали. Оглашен был Рогволод, тогда совсем еще младенец, тот самый Рогволод, сын Мечислава и отец Рогнеды. Потом было тихо! Владимир, Изяслав, и Брячислав, и ты, Всеслав, — пока… Да и ссадили-то тебя в тот, в первый раз, князь, без тебя, и уговор ты не рвал, и крестоцелование владыка на себя не брал. Ты, придя в Полтеск, этот самый уговор, эту грамоту, которую ты держишь, сам и писал, своей рукой, ибо тогда уже, по волчьему обычаю, верхним чутьем почуял…
Князь усмехнулся. Да! То, что хотел давно сказать, теперь и скажешь!
Но прежде посмотрел на вече. И те смотрели на него. И хорошо! Ведь большего и пожелать нельзя!
Ты сказал им, а не Любиму, только им:
— Господарь Полтеск-град! Ты хочешь по обычаю? И я того хочу! Не люб я вам, а любо «сами по себе» — пусть будет так! Я во как накняжился! Во! похлебал! Во — до изжоги! Но… Полтеск-град! Я не один! Род мой за мной! Сыновья! И они здесь — все прописаны! — И поднял грамоту, потряс и продолжал: — Давыд здесь, Глеб, Борис, Ростислав, Святослав, тот, который Георгий. Но нет его, Георгия. А Глеб, Давыд? А младшие? Ты, Полтеск-град, не со мною одним, ты и с ними рядился, а посему не стану я за них решать. Придут они, пусть станут здесь и вместе со мной порвут сей уговор. Я думаю, порвут, ибо не в честь князьям с такими вот, как вы… И когда они уйдут, и я уйду! А пока что… Держи! — И ткнул Любиму грамоту, и, гневно отстранив Горяя, сошел от Зовуна прямо в толпу. Расступились перед ним и давились, а он прошел к терему, поднялся по ступеням.
Успел только сказать:
— Закройте двери!
Его подхватили! Не упал, держали крепко.
— Князь! Князь! — испуганно шептал Горяй. — Князь…
А глаза его блестели. Туча спросил:
— Иону звать?
Зашикали. Игнат что-то сказал, понесли, стали поднимать по лестнице. А в среду будут опускать. Может, и не в среду. Да, обещала, но вот передумала, и нет на Нее зла, и на Любима нет, на чернь и на Митяя нет, как есть — так пусть оно и будет. И страха нет, да и чего страшиться? Несут тебя, зверь тебя не жрет, боль отступила, дышишь ты легко, все вокруг свои, Она — и та своя, Она такая добрая, и говорит Она: «Не бойся, князь, не скорби, ведь не о чем скорбеть, нагими мы приходим в этот мир, нагими и уходим из него, ибо так легче уходить, когда ты ничего не оставляешь, когда цепляться не за что и незачем». Внесли тебя, прошли через гридницу. Бережко вышел из подпечья, шапку снял, в ногах у тебя идет, молчит, теперь сказать нечего, и так все сказано. Положили, укрыли.
А руки что?! Сложите руки! Свечку дайте! Лик поднесите! Приложиться…
Нет! Игнат глаза ему закрыл, сказал… А что сказал, князь не услышал — провалился. Темнота и тишина.
Спал князь. А коли спал, значит, жив еще. Но, может, это уже не жизнь и он не здесь, а там…
Спал князь. И снилось ему, будто сидит он в порубе на Брячиславовом подворье. Ночь за окном. Да разве то окно? Оконце! Кружку подать, кулак просунуть — вот и все…
Ну и копье еще. Когда ты подходил к окну и говорил что-нибудь, тогда они копье совали и грозили. И был бы ты один, не отходил бы — ну, пырни! А так, при сыновьях…
Спят сыновья, Давыд да Глеб, Давыд тринадцати, а Глеб восьми годов. Лето прошло, сентябрь настал. Тьма в порубе, тишь за окном. Спит Киев-град. И ты, князь, спи, спешить-то некуда. Князь Судислав, брат деда твоего, тот двадцать восемь лет отсидел. За что, никто не знал, а только шептались, будто оговорен был, а кем и что было в том оговоре, ни слова. И Ярослав, Великий князь, Хромой, Хоромец, Мудрый, Переклкжа, о том молчал. Уж он-то знал, что Судислав ни в чем не виноват, что и навета не было, а вся вина у Судислава лишь в том, что он был ему братом! А брат есть брат, и через Кровь не переступишь, и если ты, князь Ярослав, умрешь, то, по обычаю, твой брат, а не твой сын тебе наследует, и, значит, Судислав сядет после тебя. Вот ты и заточил его, вот ты и очернил. И умер ты, а Судислав еще был жив! Хоть и сидел он в порубе во тьме, голодал, а пережил тебя! И выходит, сын твой Изяслав сел в Киеве не по закону и власть его не от Бога! А Судиславу явили милость! Пришли Ярославичи в Плесков и высадили дядю из поруба, к горлу нож приставили, велели говорить, что стар он, немощен и слаб умом и что-де жаждет он постриг принять и жить тихо, безгрешно… И устрашился Судислав, сказал, как было велено. И жил еще три года. А после, слезы лживо проливая, снесли его и погребли, и сам митрополит служил сорокоуст… Вот так-то, князь Всеслав, ляг да засни и не спеши, вон сколько еще лет тебе томиться, а после тоже с превеликой честью снесут тебя, и слезы будут лить, и поминать: мы, дескать, говорили, брат, приди, помиримся, поделим дедино, а он меч обнажил, он первый, а не мы.
Змееныши! И встал ты, князь.
Сел. Тут стена, там стена. Ты как в мешке, и не ступить тебе. Тьма непроглядная. И кабы даже был с тобой дар брата твоего, то бы и он, тот камень солнечный, который и в туман, и в гром, и в беде, и в несчастье…
Но этот камень, уходя, ты ей, жене своей, оставил и сказал:
— Если сын родится, ему отдашь. На том пути, который меня ждет… туда ноги сами снесут.