Брюллов - Владимир Порудоминский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он просит учеников поставить красное кресло против зеркала и приготовить палитру пожирнее. Велит никого к нему не пускать — вдруг показалось, что сделает что-нибудь порядочное. Словно нет ни хвори, ни слабости: с могуществом титана, горячо, неотрывно, он за два часа пишет автопортрет.
Нет, не бог Аполлон — русский художник глядит с холста сурово и тревожно. И не Аполлоновы золотые кольца-кудри — потемневшим от времени ореолом мученика разметались волосы, обрамляя бледное, исхудавшее, изможденное болезнью и горестными думами лицо. Черты лица мужественны, взгляд глаз с широко раскрытыми зрачками напряжен и сосредоточен, исполнен мысли, ищет и находит что-то ему одному открывшееся и доступное, но прекрасная рука свисает с подлокотника устало и бессильно. «Много у меня здесь, — говорил больной Брюллов, показывая на голову и грудь, — да говядина не позволяет!..» Жизнь прожита. Она приносила счастье и душевную боль, возносила и ломала, одаривала и обкрадывала, требовала платы за все — за дары и потери. Брюллов на автопортрете царствен и надломлен, горд и покорен судьбе, душевная боль сливается с душевной смелостью, главное же — высокий дух побеждает и немощь плоти, и испытания, выпавшие уму и чувствам. Жизнь прожита, художник болен и утомлен, но у него достанет сил еще любить этот мир с его радостями и бедами, верить в человека, достойно встречать бури и утраты, огненным творческим порывом служить искусству…
Его сводят под руки из спальни в мастерскую, он стоит у окна, за белой полосой реки поднимается в белое небо темная громада Исаакия; работы, начатые в соборе Брюлловым, переданы другим художникам. Крутой купол собора золотится тускло и холодно, точно зимнее солнце.
— Вижу его, а другой его пишет! — произносит Брюллов дрогнувшим голосом.
Он отворачивается от окна, блестящие глаза его сухи. Склоняет голову:
— И это принимаю как испытание…
В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь писал, что телесные недуги укрепляют дух, помогают человеку понять смысл жизни и свое назначение между людьми…
По приезде в Петербург Гоголь произвел впечатление, пожалуй что, дурное. Щеголевато одетый, в каких-то немыслимых ярких жилетах с золотыми мушками, он держался со странным высокомерием и никак не был похож на ожидаемого всеми автора «Выбранных мест». Лишь немногие — те, кто давно знал его, либо чутко угадывал, что творится в его душе, умели разглядеть за высокомерием — неуверенность, за вялой, снисходительной речью — страх проповедовать, за неловкостью, распространявшейся в его присутствии, — тревогу, напряженность, смятение от обрушившегося на него непонимания, от нежелания понять того, что вызвало к жизни «Выбранные места», и того, что в них сказано, и того, наконец, что делалось в его, Гоголя, душе.
Гоголь появился у Брюллова в коротком черном бархатном сюртуке, жемчужно-серых шароварах, с малиновым шелковым платком на шее. Железнов был озадачен странностью его одежды и неблагородством манер. Он к тому же предполагал увидеть человека, изнуренного тягостными раздумьями, Гоголь, однако, выглядел моложавым и свежим, его скулы розовели румянцем; только во взгляде таилась печальная неуловимость, какая бывает у собеседника, который и смотрит на вас и вас слушает, но мыслью неотступно и сосредоточенно обращен в глубь себя. Пока Брюллова не было в мастерской, Гоголь просил показать портрет Жуковского; быстро взглянул на холст и тут же отвел взгляд. «Жуковский много постарел с тех пор, как Карл Павлович его написал, но все-таки очень похож на свой портрет, — сказал он. — Это лучший из портретов, написанных с Жуковского». С Брюлловым они троекратно поцеловались накрест и сразу заговорили о Риме. Гоголь рассказывал про Александра Иванова, про художника, который умер для всего в мире, кроме своей работы, умер для всех приманок жизни; главное же, — говорил Гоголь, — подойдя к холсту, Иванов понял, что картина в такой же степени создает художника, в какой художник ее создает, — нужно нравственно и идейно подниматься до своего замысла: производство картины слилось у Иванова с собственным его душевным делом…
На него набрасывают подбитую мехом шинель, он плетется через двор в большую мастерскую. Скрипит заржавелый замок, в мастерской пахнет ветхостью и пылью. Слой пыли покрывает сваленные в кучу доспехи, разбросанные по полу слепки лошадиных ног и голов. Брюллов, запахнув плотнее шинель, садится на старую оттоманку, из-под продравшейся обивки торчат пучки почерневшей соломы. «Осада Пскова» странно не досаждает ему. Поверни я монаха к пролому, спокойно думает он, картина, глядишь, и задалась бы, ну да теперь уже поздно, теперь за нее не возьмешься, думает он, поднимаясь. Впрочем, может быть, и не в монахе дело.
Павел Андреевич Федотов снова появился у Брюллова в поношенном, застегнутом до самого воротника сюртучке, однако без погон — вышел в отставку, поселился на окраине в двух комнатах с чуланчиком, дабы целиком предаться живописи. Слова Брюллова про твердую волю, постоянство и труд Федотов запомнил, как «Отче наш», и поверил в них, как в молитву.
— Моего труда в мастерской только десятая доля. Главная моя работа на улицах и в чужих домах, — объяснял Павел Андреевич.
Он любил бродить по городу, заглядывал в набитые народом лавки, толкался в рыночной толпе, пил чай в душных, гомонящих трактирах, где молодец в грязном переднике ставил перед всяким вошедшим граненый стакан на блюдце с круто и высоко загнутым краем и пожелтевший снизу фарфоровый чайник с розой на круглом боку. Он беседовал с дворниками, разносчиками, служанками, кухарками, солдатами, сторожами, с голодными и веселыми «Евами» из Галерной гавани, со своими соседями — огородником, слепой девушкой, старым моряком в фуражке с оторванным козырьком. Он ничего не сочинял, ничего не брал на чужих холстах: всякую подробность, всякую мелочь — блюдо, подсвечник, флакон, сапог, занавеску, зеркальце, шпоры — он должен был увидеть сам, и не как натуру, положенную перед ним для срисовывания, но в жизни увидеть, так сказать, в действии: блюдо в руках кухарки, заполненное снедью, зеркальце на столе у модницы, сапог на ноге прохожего и шпоры на сапогах.
— Я тружусь, глядя в оба глаза, — объяснял Федотов. — Учусь жизнью.
Жизнь была не сладкая. Он никогда не жаловался. Приговаривал: «Не променяет птица осиновую ветку на золотую клетку…»
Брюллов, осунувшийся, бледный, полулежал в огромном красном кресле. Перед ним на полу, прислоненные к ножкам стульев, стояли две картины Федотова: «Свежий кавалер» и «Разборчивая невеста». Павел Андреевич сильно облысел, в лице таилась озабоченность, которую, как ни бодрись человек, непременно отпечатывает нужда, глаза смотрели умно и печально, пожалуй, уже и мудро, былая насмешка пряталась разве лишь в залегших вокруг глаз стремительных морщинках.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});