Дорога в два конца - Василий Масловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рядом с ними из солдатского котелка хлебали беженцы — дед, сноха и внучка, либо дочка. Женщина и девочка ели молча, неторопливо, выжидая очередь. Дедка тоже не обделили ста граммами.
Вечером того же дня Казанцеву еще раз довелось увидеть лейтенанта и солдата в горящем селе. Солдат сидел, прислонившись к гусенице подбитого немецкого бронетранспортера, лейтенант лежал рядом, неподвижный, холодный. По улице летали светляки пуль, на окраине и в центре шаровыми молниями вспыхивали разрывы. С крыш сараев и хат летели клочья горящей соломы. В конце улочки раз или два красными боками мелькнули танки. Свои или чужие — не разобрать… Дома через три полыхал, охваченный огнем весь сразу, длинный сарай. В огне все изгибалось, рушилось, взлетали мириады золотых искр. Пули ударяются о броню подбитого бронетранспортера и, шипя, расплавленными ошметками падают рядом в траву. Все строго подчинялось законам физики о неисчезающей энергии. Энергия действительно не исчезает: сила удара, расплющивая пулю, придает ей тепло. Энергия бесследно не исчезает. Исчезают люди. Еще в обед лейтенант мучился совестью, что накричал на своего подчиненного-отца, а теперь вот нет его. Солдат плакал. Знал, что бой не кончился, нужно идти выбивать немцев из села, и — не мог…
Утробные икающие звуки шестиствольных минометов поглотили все остальное. Их хвостатые снаряды зажгли, загородили гаснущую полоску заката между лесом и козырьком тучи. Впереди, в перспективе улицы, все сплывалось, двигалось, меняло очертания и краски. Мелькали фигуры солдат, своих и чужих.
К ночи немцев выбили в степь. Чудная ночь после грохота и смертной паутины огненных трасс. Огонь разохотился, с буйной удалью ревел в черных переплетах стропил, но потихоньку, сытым зверем, отступал. Опадавшее зарево лениво, сыто лизало тени, разглаживало морщины в степи. Из глубоких просторов ее на хутор наползал нутряной холод земли и горьковато-сладкая прель травы-ветошки, кореньев, отглянцованных летом молодых побегов и омертвевшей коры старожилов лесных балок.
Солдаты валились тут же у хат, по сараям, клуням, прямо под плетнями. У колодцев гремели ведра. У двора с тополиной-одиночкой по очереди пили из цибарки парное молоко.
История со Степаном Селезневым кончилась скверно. Полковые разведчики нашли его утром километрах в шести от хутора, где ночевал полк. Селезнев лежал за сараем в лопухах, голый, посиневший, изуродованный до неузнаваемости.
— Из верб притащили его. Батарею ихнюю попортил будто. «Это вам, суки, за лейтенанта плата!» — кричал он все, как тащили его. Уж какого лейтенанта — не знаю, — рассказывала сутуловатая, суетливая женщина, морща крупные вывернутые губы. — В мою хату заволокли его. Меня выгнали. Девочка на печке криком мешала им, и ее на улицу выкинули… Мамочки родненькие… — По сухим коричневым щекам женщины скатились светлые дробинки слез, черные распухшие в суставах пальцы заправили под платок седые пряди волос. — Всею-то ноченьку тешились, крики рвались. Утром за сарай кинули, как самолеты налетели…
Привели двух мужчин. Вид звероватый, в паутине и сенной трухе.
— Ось воны, зрадныки! Предатели!
— Что вы хотите для них? — поворочал глазами на зрадныков старшина разведчиков.
— Як вошь!..
— Нема им миста на свити!
* * *Из окна было видно до золотистой в лиловом подбое опояски горизонта. Дивный день бабьего лета. Во дворах молотили рожь с огородных клочков. Слышались глухие и частые удары цепов, нехитрых приспособлений для молотьбы, дошедших, наверное, со скифских времен. На солнечных латках двора детишки под надзором старших перебирали и сушили картошку перед засыпкой в погреб. На специальных сушилах и прямо на жердях висели низки резаных яблок, разгоняя вокруг себя одуряющий винный дух.
Подполковник Казанцев то и дело отрывался от бумаг на столе, таращился в окно. В мозгу сонливо-вяло плелась пряжа воспоминаний… Последнюю неделю все дни подряд снились жена и дочь. Этой ночью виделось, будто они все трое шли донской степью на хутор к отцу. Над жнивьем бродило рудое марево, дорогу переметали пыльные вихри. Людмила отставала все, и они с дочкой поджидали ее. Уже завиднелись тополя и крыши хутора, как Людмила вдруг исчезла. По полю винтом мчался пыльный столб, подбирая на своем пути истлевшие прошлогодние кукурузные бодылья, высохшие бородатые корни, клочки бумаги, а ее не было нигде. Кричала и звала дочь: откуда — понять никак не мог.
Свинцовая тяжесть в висках от этого сна до сих пор не прошла. После писем отца и встреч с Андреем мысли о семье оставались все те же. К ним ничего не прибавлялось, они просто повторялись, доводя до изнурения своей неотвязностью и неразрешимостью. Зримых, причин для беспокойства вроде бы и не было, но как только он начинал думать о Людмиле и дочери, то ему начинало казаться, что что-то уже произошло или готовилось произойти в этом огромном и неустойчивом мире, а он не знал или только угадывал ожидаемое и не мог к нему подготовиться или помешать. Эти и другие тревоги и ответственность, принимаемые им близко, оставляли свои следы на его лице. Постоянно сдерживаемая впечатляемость, придававшая ему командирскую и обычную житейскую солидность, тоже добавляли свое. Однако окончательное решение всех вопросов и встреча откладывались на «после войны». При этом подразумевалось, что и вся война, и его личная судьба в ней обернутся благополучно.
Со двора неслись голоса детишек и хозяйки. Молотьбу хозяйка закончила, перебирали у погреба картошку, разбрасывали ее на три кучки перед распахнутым зевлом погреба, который проветривался от плесени. С соломенной крыши сарая свешивалась радужная скатерть паутины. По раздерганной и взъерошенной ветром кабаржине крыши расхаживала сорока и сосредоточенно, зло долбила пожелтевший мел в соломе.
На заовражной стороне ветер срывал хлопья свежей гари, шли войска. Танки горбатились армейским скарбом: ящики с боеприпасами, бочки с горючим, мешки с крупой, там же сидели и солдаты. Меж солдат мостились женщины с ребятишками и узелками на руках. Рыжая пыль и свежая гарь плотно укрывают дорогу сверху. Когда ветер отворачивает в сторону это покрывало, обнажаются в глинистых лишаях кострища домов, обрубленные огнем деревья, голые печные трубы, пестрая мешанина дороги.
Вот машина свернула на обочину, из кузова бойко выпрыгнули солдаты, стали укреплять щиты на повороте. Крупные надписи-призывы видны издалека: «Герои Волги и Дона, вас ждет Днепр! Не давайте врагу ни минуты передышки!», «До Днепра 30 километров! Один переход!».
Поверх дворов тоже стучали колеса повозок, ревели машины, глухо гомонили людские голоса. У калиток, плетней войска провожали женщины, дети.
— Тяжко, сынок? — окликнули от воротец.
Потные пыльные лица в колонне светлеют улыбками. Чубатый с разбойно-веселым взглядом крикнул в ответ:
— Ты, мать, взгляни на меня поласковей! Как рукой все снимет.
— Я, сынок, из своей старости гляжу на тебя. — Старуха с припухшим лицом в черной истлевшей шальке подняла руку, перекрестила солдата в спину. — Господи! Пошли им, заступникам нашим, силушки и укрепу: глазынькам — зоркости, головушке — ясности. Разрази его супостата, бо воны ж не люди!..
Прошел батальон с баянистом. Выгоревшие гимнастерки, облупленные на солнце лица. Баянист играл «Амурские волны». Над садами, дворами с душистыми винными низками яблок, людными огородами оседали его низкие, грустные звуки. Женщины во дворах и на огородах поднимали головы, молчали, молчали и солдаты.
Звуки баяна покрыл грохот: из лощины, которой кончался овраг, деливший село, ударили «катюши». Кометно-хвостатые снаряды врезались в слезную синь неба, оставили в нем черные бородатые дорожки. Минуты через две докатился грохот, будто гигантский шар скатывался по лестнице — снаряды падали поочередно. Баянист оглянулся на облако пыли, поднявшееся над лощиной, откуда стреляли, застегнул меха баяна, перевел баян за спину. Несколько минут слышались только гул десятков ног по укатанной до блеска дороге да хриповатое дыхание идущих.
Казанцев вышел покурить, присел на крученый бересток под плетнем, служивший скамейкой. К нему тотчас подсел желтолицый в кустистой бороденке мужик лет сорока.
— Народ куда подевался? — поскреб он костистым ногтем щеку, кося глазом, прицелился щепотью в раскрытую пачку папирос. — Известно куда. Какие в армии, частью поразбежались от этакой-то жизни, частью побили да на работы в Германию угнали, остальных скопом, как скотину, к Днепру метут…
— При татарах такого, должно, не было. Одно звание — жили, — вмешалась хозяйка, нестарая дородная женщина, разогнула заклекшую спину, стряхнула с колен землю. — Вот девочку больную босиком водили по снегу, про мать спрашивали. А мать — партизанка, связная. Пришла домой как раз, голову домыла, в одной рубахе и с мокрой головой на другой конец села бежала… Померла, где же. Девочка вот у меня, с моими. Перебиваемся.