Правила Дома сидра - John Irving
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А я не могу жить без тебя, — ответил Гомер. Сирота, имевший семью всего лишь месяц, был не готов потерять ее.
Когда Гомер с Анджелом приехали в «Океанские дали», Олив встретила его как родного сына. Обняла, поцеловала и заплакала.
— Покажи мне маленького, — попросила она. — Ой, какая прелесть! Но ведь у тебя ничего нет. Ты такой молодой и один во всем свете.
— Но ведь и малыш совсем один. И Кенди обещала помочь.
— Конечно, конечно, — сказала Олив. — Я тоже помогу. И она понесла младенца в комнату Уолли, где Гомер, к своему удивлению, увидел детскую кроватку и столько детских вещей, сколько в Сент-Облаке не набралось бы для всех детей: и мальчиков, и девочек.
На кухне Гомера приветствовала целая батарея бутылочек с сосками, Олив даже купила для них специальный стерилизатор. В бельевом шкафу пеленок оказалось больше, чем наволочек, простыней и полотенец. Впервые в жизни у Гомера появилось чувство, что он по-настоящему усыновлен. К своему стыду и отчаянию, он должен был признать, что Олив его любит.
— Вы с Анджелом будете жить в комнате Уолли, — сказала она.
Как видно, все эти дни Олив занималась планированием и устройством будущей жизни.
— Уолли не сможет подниматься по лестницам, — сказала она. — И я уже начала переделывать столовую под спальню. Есть теперь будем на кухне. Столовая выходит на террасу и в сад. Я уже заказала сделать пандус к бассейну, чтобы Уолли мог в жару съезжать туда в кресле-каталке.
Олив опять заплакала. Гомер обнял ее, прижал к себе, и в нем с новой силой заговорило чувство вины, угрызение совести, раскаяние. И опять вспомнились слова мистера Рочестера, сказанные Джейн Эйр, что нет ничего страшнее старого, как мир, и вечно нового чувства раскаяния, отравляющего жизнь.
На второй неделе мая Айра Титком и Гомер перевозили в сады пчел. Яблони только что распустились, и к вечеру накануне Дня матери все ульи были в садах. В этом году этот день праздновали с особым чувством. Все спешили поздравить Олив. Дом наполнился милыми маленькими подарками, цветущими ветками яблонь. А кое-кто поздравил даже Гомера, радостно недоумевая, как это Гомер решился усыновить ребенка.
— Только подумай, у тебя теперь есть свой собственный ребенок, — сказала Гомеру Толстуха Дот.
В яблочном павильоне, где вовсю шла окраска прилавков, на одном поместили на всеобщее обозрение двух младенцев — Анджела Бура и Пита Хайда, сына Злюки и Флоренс. По сравнению с Анджелом Пит выглядел как вареная картофелина, пухленький, мягонький, как будто в нем и косточек-то не было.
— Смотри, Гомер, — сказала Флоренс Хайд, — твой Анджел — настоящий ангел. А мой Пит просто Пит.
Женщины из яблочного павильона засыпали его шутками, а Гомер только улыбался. Дебра Петтигрю тетешкала Анджела с особым интересом, долго-долго разглядывала его личико и наконец присудила, что Анджел, когда вырастет, будет вылитый Гомер. «Только поаристократичнее». Лиз-Пиз сказала, что младенец неописуемо прекрасен. Когда Гомер работал в саду, за ребенком смотрела Олив или кто-то из женщин. Но чаще всего с ним сидела Кенди.
— Мы в общем-то усыновили его вместе, — объяснила она. Кенди так часто это повторяла, что Олив в шутку заметила, что Кенди такая же мама младенцу, как Гомер папа, и подарила ей на День матери подарок. Тем временем пчелы исправно опыляли сады, перенося пыльцу из одного в другой, и из ульев уже начал сочиться мед.
Как-то утром на полях газеты Гомер заметил карандашную запись почерком Олив, относящуюся, по-видимому, к какой-то статье: «Невыносимое вранье» — и почему-то отнес эти слова на свой счет.
А однажды вечером, лежа в постели, Кенди случайно подслушала отца. Свет был выключен, как вдруг ей послышались тихие слова: «Это не плохо, но это неправильно». Она подумала, что отец говорит с кем-то по телефону. Но, уже засыпая, уловила звук отворяемой и закрываемой двери и поняла, что отец все время сидел у нее в спальне и, думая, что дочь заснула, в темноте укорил ее.
Как-то вечером, в самый разгар цветения яблонь Кенди сказала Гомеру:
— У тебя такой усталый вид. Ты, конечно, переутомился.
— Гомер — молодец, — похвалила его Олив.
— Эту ночь с малышом буду я. Тебе надо выспаться.
Гомер улыбнулся, хотя и почувствовал напряженность в разговоре двух женщин. Сегодня он будет спать один в комнате Уолли. Проснется по привычке среди ночи и станет воображать, как Рей Кендел идет греть бутылочку со смесью, а Кенди сидит на кровати с Анджелом на коленях и держит бутылочку под тем же углом, как грудь в Сент-Облаке.
Все части торпеды Рей Кендел натаскал из мастерских военно-морской базы в Киттери; Гомер и Кенди оба это знали, но усовестила отца только Кенди.
— Они там ни в чем ничего не смыслят. Я то и дело нахожу в их работе ошибки. Так что им меня никогда не поймать.
— Но зачем это тебе? — спросила она отца. — Мне неприятно, что у нас в доме снаряд. Особенно теперь, когда здесь ребенок.
— Когда я начал торпеду, — сказал Рей, — я о ребенке ничего не знал.
— Ну теперь-то знаешь. Выстрели ее куда-нибудь подальше.
— Вот закончу и выстрелю, — сказал Рей.
— А по какой цели будете стрелять? — спросил Гомер.
— Пока не знаю, — ответил Рей. — Может, ударю по клубу. Если они еще раз скажут, что я порчу им вид.
— Я не понимаю цели твоих действий, — сказала Кенди отцу, оставшись с ним наедине. — И мне это неприятно.
— Знаешь, что мне напоминает моя торпеда? — медленно проговорил Рей. — Возвращение Уолли. Факт, что он вернется, но неизвестно, какой урон нанесет этот факт.
Кенди потом спросила Гомера, что значат эти слова отца.
— Ничего не значат, — ответил Гомер. — Это намек. Он хочет услышать от тебя правду.
— А что, если так все и будет продолжаться? — спросила Кенди Гомера. Они отдыхали от любовных ласк, лежа, как раньше, в доме сидра, который не был еще готов к приезду сезонников.
— Так, как сейчас?
— Да. Будем на что-то надеяться и ждать. Интересно, сколько времени мы сможем ждать? Ждать, наверное, легче, чем сказать правду.
— Рано или поздно придется сказать.
— Когда?
— Когда Уолли вернется.
— Он вернется парализованный. Он весит меньше, чем я. А мы возьмем и встретим его таким признанием, да?
Неужели существуют неразрешимые ситуации, думал Гомер. Ему вспомнилось, как действуют скальпелем: у скальпеля есть собственный вес, его достаточно, чтобы резать. Силы не требуется. Главное — придать верное направление.
— Надо знать, чего мы хотим, — сказал Гомер.
— А если мы не знаем? Если хотим все оставить как есть? Предпочитаем ждать?
— Ты хочешь сказать, возможно, ты никогда не поймешь, кого любишь — его или меня? — спросил Гомер.
— Знаешь, от чего все зависит? От того, в какой мере он будет во мне нуждаться, — сказала Кенди.
Гомер положил руку туда, где волосы у нее уже отросли и были шелковистые, как раньше.
— А ты никогда не думала, что я тоже в тебе нуждаюсь? — спросил он.
Кенди повернулась на другой бок, спиной к Гомеру, а его руку переложила к себе на грудь.
— Остается только надеяться и ждать, — сказала она.
— Придет срок, когда ждать будет нельзя.
— Какой срок? — спросила Кенди, и он рукой, лежащей на груди, почувствовал, что у нее пресеклось дыхание.
— Анджел вырастет, и нам придется ему открыть, что он не сирота и кто родители. В этом все дело. Я не хочу, чтобы он считал себя сиротой.
— Об Анджеле я не беспокоюсь, — сказала Кенди. — Анджел купается в любви. Я беспокоюсь о нас с тобой.
— И о Уолли.
— Мы просто сойдем с ума.
— Не сойдем, — сказал Гомер. — У нас есть Анджел. Нам его растить. Ему нужно, чтобы его любили.
— Нам это тоже нужно.
— Нужно, но нам осталось только ждать и надеяться, — чуть не со злорадством проговорил Гомер.
Весенний сквозняк овеял их разгоряченные тела. Он принес с собой сладковатый запах гнилых яблок, такой сильный, что он как нашатырем ударил в нос. Гомер снял руку с груди Кенди и прикрыл нос и рот.
В начале лета Кенди получила весточку от самого Уолли. Это было первое письмо после того, как год назад японцы сбили его самолет.
В больнице на Цейлоне его лечили полтора месяца. Врачи не отпускали его, пока не прекратится мышечный тремор, не улучшится речь (от недоедания он говорил как во сне) и он не прибавит пятнадцати фунтов. Писал он из больницы в Нью-Дели. Пролежав там месяц, Уолли набрал еще десять фунтов. Он писал, что пристрастился добавлять в чай корицу и что вся его жизнь в больнице проходит под стук сандалий.
Ему обещали, что он поедет домой, как только вес его достигнет ста сорока фунтов и он освоит упражнения, необходимые для окончательной поправки. Из-за цензуры он не мог написать, каким маршрутом его отправят домой. Но зато сообщил, что с мужской потенцией у него все в порядке, надеясь, что цензор эту фразу не вымарает, учтет паралич нижних конечностей. И он не ошибся, эти слова цензор оставил. Уолли все еще не знал, что детей у него не будет, знал только, что в мочеполовую систему попала инфекция, но ее залечили.