Памяти пафоса: Статьи, эссе, беседы - Александр Гольдштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Однако я говорил о зрителе, который прекрасно понимает, чего ему ждать в культурной институции и который с какого-то момента перестает принимать правила игры, лежащие в основаниях этих резерваций. Он только и жил искусством, но искусство становится для него непитательным в сущностном смысле. И дело не в качестве того, что выставлено, — хорошо оно или плохо, а в самом принципе выставочного показа, когда зритель больше не может быть всего лишь наблюдающим субъектом и нуждается в иных, действенных формах участия в том, что ему предлагают для рассмотрения.
— Здесь, с моей точки зрения, есть некоторая ошибка. «Искусство», «жизнь» или «космос» — это пустые, бессодержательные понятия. Фраза «Я пошел в музей смотреть искусство» заключает в себе лживый посыл, это все равно что сказать: «Я пошел в театр смотреть пьесу». В театр не ходят смотреть пьесу, а в музей не ходят смотреть искусство как таковое, искусство вообще. Что-то меня может в музее не устраивать, не цеплять, какой-то определенный театральный спектакль может вызвать раздражение, но заявить, что искусство мне надоело тотально, означает лишь одно: я вошел не по адресу. Потому как невозможно сказать, что мне не нравится театр вообще или что меня в целом не устраивают культурные институции. Нет, это некорректная постановка вопроса, и она говорит не в пользу того, кто такими вопросами задается, свидетельствуя о неквалифицированности, снобизме или тупости этого человека, о его особого рода психологических установках.
— Для вас существует в работе такое понятие, как «реальность»?
— Я давно решил, что та область, которой я занимаюсь, никакой связи с действительностью не имеет, это, скорее, фантазии, или, лучше сказать, образы фантазий. Надо заметить, сами авторы довольно строго дифференцируются по двум типам. Первые оперируют фантазиями, рождающимися в призрачном мире их сознания и воображения, вторые же полагают, будто они точно изображают то, что воспринимают глазами, ушами, носом. Эти типы, повторяю, строго различаются, но оба они имеют весьма косвенное отношение к «действительности». Когда художник утверждает, будто он что-то отразил в реальности, интересуется ею и чем-то ей обязан, это говорит о нем нехорошо. Художник существует в символическом мире, в реальности жанров, художественных институций, но в этой совершенно особой, другой реальности он чувствует себя достаточно свободно, он реализуется в ней.
— И тем не менее где помещается то умопостигаемое общее пространство «реальности», в котором вы обитаете не только как художник, но и как человек, перетекая из состояния производителя в состояние частного, житейского существования и наоборот? Где происходит этот круговорот и завершается цикл, чтобы начаться заново?
— На этот вопрос можно ответить просто. Так случилось, что я очень рано попал в художественную институцию — художественную школу. Я ее окончил, и весь мир мой был ограничен этой школой, но не как жизнью, а как той деятельностью, которая там происходила: я должен был рисовать. Действительностью были рисунки, та мазня, что я воспроизводил по школьной программе, и цикл, состоявший из задания, фантазии, изображения и вывешивания на стенку, уже в отдаленном детстве полностью описывал для меня реальность. Потом я перешел в другую художественную институцию — художественный институт, после в течение тридцати лет делал то, что делал, показывая это друзьям, и наш маленький мир тоже обеспечивал цикличность производства каких-то вещей и их показа. И вот уже девять лет я на Западе перехожу из одной художественной институции в другую и везде занимаюсь тем, чем занимался в глубоком детстве. Я фантазирую, затем реализую проект и его показываю. Таким образом, вся моя действительность, весь ее цикл, весь этот перпетуум-мобиле всецело совершаются в границах художественных институций, что я считаю своим величайшим, безумным счастьем. Мало того, я убежден, что эта реальность тянется на протяжении времен, подобным же образом работали в институциях искусства и прошлые художественные существа, то есть временной срез моей жизни встраивается в длинную анфиладу фантазий других людей, и этот процесс, вероятно, должен происходить и в будущем. Иной реальности я не знаю, только о ней я могу говорить.
— Заползают ли в нее какие-либо сегменты других миров, допустим, социального или политического?
— Это не миры, а иллюзии, я пользуюсь ими как материалом для своих фантазий и отдаю себе отчет в том, что за институциональной действительностью ничего нет. Тут сходство с мирами Кафки, Пруста, такими огромными собраниями, которые сегодня назвали бы виртуальными, но я повторяю: то, с чем имею дело я, — это миры локальных художественных институций, вот что чрезвычайно важно. Я считаю, что искусство существует только благодаря институциям, которые изменяют свои материальные или функциональные позиции, устаревают, эволюционируют, трансформируются, но в целом процесс продуцирования фантазий происходит только в этих границах и по-прежнему сохраняется в них.
— Иными словами, ни в какой другой форме искусство не может проявиться, по определению, это практически несбыточно, как сухая вода или смысл вне высказывания?
— Да, именно, прямого отношения между зрителем и производителем не бывает.
— Продуктивна ли тогда сознательно, отрефлексированно утопическая попытка создания неинституционального искусства, ставящая своей задачей не столько достижение невозможной цели, сколько решительное изменение облика самих институций, выведение их из нынешнего автоматического режима?
— Ребенок не подозревает, что когда-нибудь женится, но придет свой час, и он обнаружит себя женатым, или замужней, и родит нового ребенка. Человек полагает, что его деятельность, в том числе сексуальная, является совершенно неповторимым, глубоко личным процессом, однако настанет срок, и он поймет, как прочно укоренен в социальной парадигме под названием «брак» или в какой угодно другой. То же и художник. Он ищет внеинституционального контрагента, рассчитывает на беседу с Божеством, с самим собой или каким-то понятием наподобие родины, но самое интересное, что конец этого проекта, этого движения неизменно оказывается институциональным. Посмотрим на всех деятелей русского авангарда, 20–30-х годов, хотя пример, конечно, не самый лучший. Начиная всегда с абстрактных идей, с обращения к абстрактным будущим понятиям, все они жесточайшим образом завершили свои программы в пределах институций — с жаждой обладания ими, формируя их, владея своими учениками, строжайше расписывая правила поведения и функционирования.
— Вы отчасти касаетесь и сотрудничества их в социально-политических институциях?
— Нет, я крайне далек от этих широких панорам, поскольку они — плод фантазии, и всегда говорю только в пределах художественной практики.
— Слово «метафизика» обладает для вас хоть каким-то содержанием?
— Все, наверное, имеет свое содержание…
— Сегодня оно для вас пусто?
— Не пусто, но, подобно словам «вечность» или «жизнь», это такая утопия, или, вернее, огромное поле, которое каждый волен наполнять чем-то своим, тратя на это энергию.
— Философы это слово не стесняются использовать по сей день, теоретизирующие художники еще недавно тоже его не избегали.
— Для философов это профессия, а я уклонюсь от ответа, мне трудно здесь что-либо сказать.
— За то время, что вы живете на Западе, советский мир вроде бы превратился в русский или российский. Каковы сегодня ваши отношения с этой реальностью?
— Он остался советским, я чувствую себя советским человеком и другого мира не знаю. Я выехал весь надутый советским началом, и реализация моих фантазий была связана именно с этим. В течение этого времени я выматывал, выбрасывал из себя сгустки, комки образов, которыми было напихано мое сознание, образов детских, политических, идеологических, прочих. И каждый раз я с большим остервенением, болью, злобой, слезами, с набором этих эмоций и со страшной, беспрерывной энергией переводил образы в инсталляции. Что можно сказать? Только в последний год я чувствую, что этот насос, эта безостановочно качавшая помпа дает пустые разряды, пылесос уже подбирает что-то со дна, задевает дно. А русского мира я не знаю, я родился не в России, а в Советском Союзе, там жил и принадлежу последнему этапу советской цивилизации, когда она начала закатываться, приближаться к концу.
— Глядя на ваши работы, я вижу две противоположные интенции. С одной стороны, несомненный гигантизм, да и само понятие тотальности («тотальная инсталляция») предполагает нечто подобное, а с другой — бесконечные жалобы на мусорную тусклость, унылость, жуткую тягомотину несостоявшейся жизни. Возникает такое ощущение, как если бы Хеопс, стоя рядом со своей пирамидой, сказал бы: «Да, жизнь не удалась, ни хрена не вышло».