Реформы и реформаторы - Дмитрий Мережковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Природа полна жизни, – утверждал Лейбниц в своей “Монадологии”. – Я докажу, что причина всякого движения – дух, а дух – живая монада, которая состоит из идей, как центр из углов». Монады соединены предустановленной Богом гармонией в единое целое. «Мир – Божьи часы, horologium Dei». «Опять вместо жизни – машина, вместо Бога – механика», – подумал Тихон, и опять ему стало страшно.
Но всех страшнее, потому что всех яснее, был Спиноза. Он договаривал то, что другие не смели сказать. «Утверждать воплощение Бога в человеке так же нелепо, как утверждать, что круг принял природу треугольника или квадрата. Слово стало плотью – восточный оборот речи, который не может иметь никакого значения для разума. Христианство отличается от других исповеданий не верою, не любовью, не какими-либо иными дарами Духа Святого, а лишь тем, что своим основанием делает чудо, то есть невежество, которое есть источник всякого зла, и, таким образом, самую веру превращает в суеверие». Спиноза обнаружил тайную мысль всех новых философов: или со Христом против разума, или с разумом против Христа.
Однажды Тихон заговорил о Спинозе с Феофаном.
– Оной философии основание глупейшее показуется, – объявил архиерей с презрительной усмешкою, – понеже Спиноза свои умствования из единых скаредных контрадикций[49] сплел и только словами прелестными и чвановатыми ту свою глупость покрыл…
Тихона эти ругательства не убедили и не успокоили.
Не нашел он помощи и в сочинениях иностранных богословов, которые опровергали всех древних и новых философов с такою же легкостью, как русский архиерей Спинозу.
Иногда Феофан давал Тихону переписывать бумаги по делам Святейшего синода. В присяге Духовного регламента его поразили слова: «Исповедую с клятвою крайнего Судию духовные сея коллегии быти самого всероссийского монарха, государя нашего всемилостивейшего». Государь – глава Церкви, государь – вместо Христа.
«Magnus ille Leviathan, quae Civitas appelatur, officium artis est et Homo artificialis. – Великий оный Левиафан, государством именуемый, есть произведение искусства и Человек искусственный», – вспомнил он слова из книги «Левиафан» английского философа Гоббса, который также утверждал, что Церковь должна быть частью государства, членом великого Левиафана, исполинского Автомата – не той ли Иконы Зверя, созданной по образу и подобию самого Бога-Зверя, о которой сказано в Апокалипсисе?
Холод разума, которым веяло на Тихона от этой мертвой Церкви мертвого Бога, становился для него таким же убийственным, как огонь безумия, огонь Красной и Белой Смерти.
Уже назначили день, когда должен был совершиться торжественно в Троицком соборе обряд миропомазания над Тихоном в знак его возвращения в лоно Православной церкви.
Накануне этого дня собрались на Карповском подворье к ужину гости.
Это было одно из тех собраний, которые Феофан в своих латинских письмах называл noctes atticae – аттические ночи. Запивая соленую и копченую архиерейскую снедь знаменитым пивом отца-эконома Герасима, беседовали о философии, о «делах естества» и «уставах натуры», большею частью в вольном, а по мнению некоторых, даже афейском духе.
Тихон, стоя в стеклянной галерее, соединявшей библиотеку со столовой, слушал издали эту беседу.
– Распри о вере между людьми умными произойти не могут, понеже умному до веры другого ничто касается и ему все равно – лютор ли, кальвин ли, или язычник, ибо не смотрит на веру, но на поступки и нрав, – говорил Брюс.
– Uti boni vini non est quaerenda regio, sic nec boni viri religio et patria. – Как о происхождении доброго вина, так о вере и отечестве доброго мужа пытать не следует, – подтвердил Феофан.
– Запрещающие философию суть либо самые невежды, либо попы злоковарные, – заметил Василий Никитич Татищев, президент Берг-коллегии.
Ученый иеромонах отец Маркел доказывал, что многие жития святых в истине оскудевают.
– Много наплутано, много наплутано! – повторял он знаменитое слово Федоски.
– В наше время чудес не бывает, – согласился с иеромонахом доктор Блюментрост.
– На сих днях, – с тонкой усмешкой заговорил Петр Андреевич Толстой, – случилось мне быть у одного приятеля, где видел я двух гвардии унтер-офицеров. Они имели между собою большое прение: один утверждал, другой отрицал бытие Божие. Отрицающий кричал: «Нечего пустяки молоть, а Бога нет!» Я вступился и спросил: «Да кто тебе сказал, что Бога нет?» – «Подпоручик Иванов вчера на Гостином дворе!» – «Нашел и место!..»
Все смеялись, всем было весело.
А Тихону – жутко.
Он чувствовал, что люди эти начали путь, который нельзя не пройти до конца, и что рано или поздно дойдут они до того же в России, до чего уже дошли в Европе: или со Христом против разума, или с разумом против Христа.
Он вернулся в библиотеку, сел у окна, рядом со стеною, уставленной ровными рядами книг в одинаковых кожаных и пергаментных переплетах, взглянул на ночное, белое, над черными елями, пустое, мертвое, страшное небо и вспомнил слова Спинозы: «Между Богом и человеком так же мало общего, как между созвездием Пса и псом, лающим животным. Человек может любить Бога, но Бог не может любить человека».
Казалось, что там, в этом мертвом небе, – мертвый Бог, который не может любить. Уж лучше бы знать, что совсем нет Бога. «А может быть, и нет?» – подумал он и почувствовал тот же самый ужас, как тогда, когда Иванушка заплакал, а поднявший над ним нож Аверьян усмехнулся.
Тихон упал на колени и начал молиться, глядя на небо, повторяя одно только слово:
– Господи! Господи! Господи!
Но молчание было в небе, молчание в сердце. Беспредельное молчание, беспредельный ужас.
Вдруг из последней глубины молчания кто-то ответил, – сказал, что надо делать.
Тихон встал, пошел в свою келью, вытащил из-под кровати укладку, вынул из нее свой страннический старый подрясник, кожаный пояс, четки, скуфейку, образок святой Софии Премудрости Божией, подаренный Софьей, снял с себя кафтан и все остальное немецкое платье, надел вынутое из укладки, навязал на плечи котомку, взял в руки палку, перекрестился и никем не замеченный вышел из дома в лес.
На следующее утро, когда пора было идти в церковь для совершения обряда миропомазания, Тихона стали искать. Долго искали, но не нашли. Он пропал бесследно, точно в воду канул.
III
По преданию, апостол Андрей Первозванный, прибывший из Киева в Новгород, приплыл в ладье к острову Валаам на Ладожском озере и водрузил здесь каменный крест. Задолго до Крещения Руси два инока, преподобные Сергий и Герман, придя на Русь от стран восточных, устроили на Валааме святую обитель.
С той поры теплилась вера Христова на диком Севере, как лампада в полуночной тьме.
Шведы, овладев Ладожским озером, разоряли Валаамскую обитель много раз. В 1611 году разорили ее так, что не осталось камня на камне. Целое столетие остров был в запустении. Но в 1715 году царь Петр дал указ о возобновлении древней обители. Построена была маленькая деревянная церковь во имя Преображения Господня, над мощами святых чудотворцев Сергия и Германа, и несколько убогих келий, в которые переведены были иноки из Кирилло-Белозерской пустыни. Лампада веры Христовой затеплилась вновь; и было пророчество, что уже не угаснет она до второго пришествия.
Тихон бежал из Петербурга с одним старцем из толка бегунов.
Бегуны учили, что православным, дабы спастись от Антихриста, подобает бегать из града в град, из веси в весь до последних пределов земли. Старец звал Тихона в какое-то неизвестное Опоньское царство на семидесяти островах Беловодья, где в 179 церквах ассирского языка сохраняется будто бы нерушимо старая вера; царство то находится за Гогом и Магогом, на самом краю света, откуда солнце всходит.
– Ежели сподобит Бог, то лет в десять дойдем, – утешал старец.
Тихон мало верил в Опоньское царство, но пошел с бегуном, потому что ему было все равно, куда и с кем идти.
На плотах доехали до Ладоги. Здесь пересели в сойму – утлое озерное суденышко, которое шло в Сердоболь. На озере застигла буря. Долго носились по волнам и едва не погибли. Наконец, вошли в Скитскую гавань Валаамской обители. К утру буря утихла, но надо было чинить сойму.
Тихон пошел бродить по острову.
Остров был весь гранитный. Берега над водой поднимались отвесными скалами. Корни деревьев не могли укрепиться в тонком слое земли на граните, и лес был низкий. Зато мох рос пышно, заволакивал ели, как паутиною, висел на стволах сосен длинными космами.
День был жаркий, мглистый. Небо – молочно-белое, с едва сквозившею туманною голубизною. Воды зеркально-гладкого озера сливались с небом, так что нельзя было отличить, где кончается вода и где начинается воздух; небо казалось озером, озеро – небом. Тишина – бездыханная, даже птицы молчали. И тишину нездешнюю, успокоение вечное навевала на душу эта святая пустыня, суровый и нежный полуночный рай.