Дорогой мой человек - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С этого мгновения на «Пушкине» Невилла все стали называть Леней и даже Леонидом. К нему вообще тут относились с уважением после того боя над караваном. Он знал это и улыбался, ему тоже все тут нравилось — и элегантный старпом Петроковский, и салатик из сырой капусты, который ему принес кок Слюсаренко, и знаменитая русская клюква, которую он все время жевал и похваливал, и капитан Амираджиби, навестивший своего пассажира и поболтавший с ним насчет погоды, и крики чаек над заливом, и холодное, изящное, слаженное спокойствие команды парохода, и стволы «эрликонов», которые любовно обхаживал солидный и уверенный в себе матрос…
Вечером, когда Володя в кают-компании писал письмо Варваре, его вызвали на трап.
Тут прохаживался Уорд. На нем был лягушачьего цвета плащ; внизу на причале разворачивался английский джип.
— Вот, пожалуйста! — сказал Уорд и протянул Володе открытый конверт.
Составленная заново история болезни лейтенанта ВВС метрополии сэра Лайонела Невилла была облечена в несколько туманную форму, но факты тем не менее были поименованы.
— Ну что ж, — сказал Володя. — Все более или менее нормально.
Сложив бумаги, он сунул конверт в карман.
— Теперь, кажется, вы отдохнете от меня…
Володя усмехнулся.
— Я бы хотел все-таки попрощаться с сэром Лайонелом.
— Пойдемте.
Невилл не спал — курил и потягивал виски из стакана. Он был немножко пьян и как-то загадочно обрадовался появлению Уорда. Загадочно и злорадно.
— А, док! — прищурился он. — Представьте себе, я уж стал предполагать, что не взгляну в ваши сверкающие очки. И ваша тайна останется с вами. Что это вы мне наболтали перед самым отъездом насчет какой-то там операции, которую предлагали русские и которая бы меня убила?
Устименко набрал воздуха в легкие: даже это он выболтал, проклятый Уорд! Кто его тянул за язык? Он же сам просил молчать и не вмешивать раненого во все телеграфные запросы!
— О! — поводя носом, сказал Уорд.
— Что-о? — вежливенько осведомился Лайонел. — Я не сообразил сразу, о чем шла речь, а теперь мне стало интересно.
— Операция, сопряженная с огромным риском! — боком глядя на Устименку, произнес Уорд. — Операция почти неосуществимая…
— Да, но если они ее предлагали, вот они, — Невилл кивнул на Володю, значит, мои дела не так уж хороши? Или вы меня считаете круглым идиотом?
Володя вышел.
Этот разговор не имел сейчас к нему никакого отношения.
Пусть на все вопросы отвечает Уорд, пусть отвечает, если может.
Минут через двадцать — не больше — он увидел, как Уорд сел в свой джип и уехал, а вскоре пароходный фельдшер Миленушкин отыскал Устименку и сказал, что «Леонид» ругается и зовет своего доктора.
— Знаете что? — сказал Лайонел, когда Володя вошел в лазарет. — Я вдруг все понял. Не тревожьтесь, док, я не стану вас мучить всей этой подлой историей, она теперь никого не касается, кроме моего дяди Торпентоу и его чиновных докторов, это они за все отвечают, черт с ними, я понял другое, главное…
— Вы напились — вот что я понял! — сердито сказал Володя.
— Немного. Но ведь это теперь не имеет никакого значения. Только не мешайте мне, а то я запутаюсь; да, вот: вся история с моей операцией, которую вам не разрешили сделать, имеет даже философский смысл. Хотите выпить?
— Ну, налейте!
— Философский! Очень глубокий. Я не смогу это выразить, но мы всегда откладываем, не берем на себя ответственность и не решаемся пойти на риск. Это и есть наша традиционная политика. Вы понимаете? Уорд не виноват. Он просто дурак! Кстати, он мне все рассказал, и я теперь понимаю. Он рассказал потому, что он теперь больше не отвечает. Правда, я его немножко припугнул, что попрошусь в ваш госпиталь и вы меня прооперируете, но и на это он имел готовый ответ: вы не можете меня оперировать, потому что мое здоровье принадлежит нации, а нация запретила. Понимаете?
Лайонел засмеялся.
— Оказывается, нация — это мой дядя Торпентоу… Впрочем, хватит об этом. Сейчас я, пожалуй, посплю, а завтра вы меня опять уложите на палубу, ладно, док? Мне хочется увидеть всю эту кутерьму снизу…
— Зачем?
— Затем, что сверху все сражения выглядят сущими пустяками, какой-то безнравственной игрой, но все-таки игрой, а отсюда…
— Я не видел этой вашей игры ни сверху, ни отсюда, — ответил Володя. Но не думаю, чтобы это показалось мне кутерьмой… или игрой!
Невилл, как всегда, выслушав ответ Устименки, ненадолго задумался пережевывал Володин английский язык.
— Вам не хватает легкости в мыслях, док, — сказал он наконец. — Вы все берете слишком всерьез. Так размышлять свойственно англосаксам, а не славянам. И вы обидчивы. Кажется, вы склонны говорить те слова, которые любит мой дядя Торпентоу, например — «эти святые могилы».
— Есть и святые могилы! — буркнул Володя.
— Да, в том случае, если там не покоятся останки надутых себялюбцев, бездарных флотоводцев и самовлюбленных идиотов, вроде моего дяди Торпентоу. Но, как правило, они, именно они лежат в охраняемых законом могилах и в фамильных склепах. А вот моего брата Джонни какой-то сукин сын — танкист Роммеля — так вдавил в песок пустыни своими гусеницами, что его даже не смогли похоронить.
— Ладно, оставим это! — велел Володя.
— Зачем же оставлять? Что же касается моего старшего брата — Гарольда, док, то его прикончили нацисты в Гамбурге летом тридцать восьмого. Он был, знаете ли, разведчиком, и он ненавидел Мюнхен и все такое прочее. Он кричал моему дяде Торпентоу, что нам будет крышка, если мы не найдем настоящий контакт с русскими. И нацистам его выдали англичане. Да, да, не таращите глаза — они играли в бридж, эти двое мослистов, с двумя дипломатами-риббентроповцами и назвали им брата. Не удивляйтесь, французские кагуляры так же поступали, теперь-то мы кое-что хорошо знаем, но не все…
Он помолчал немного, потом добавил:
— Гарольда вообще не нашли. Совсем. А мой дядя Торпентоу — человек осведомленный во все времена — еще тогда сказал: «У таких, как я, слишком много общего с ними. Слишком много!»
— С кем — с ними? — не понял Володя.
— С нацистами, док, только не сердитесь, пожалуйста…
— Вы здорово сердиты на вашего дядю Торпентоу, — сказал Володя.
— Мне наплевать на них на всех! — сонно огрызнулся Невилл. — Мне только не хочется умереть в ближайшие дни. Хоть один стоящий парень должен разводить червей в нашем фамильном склепе, и этим парнем буду я. А завтра напьюсь, чтобы не думать про свою крупнокалиберную пулю…
— Хорошо, напьетесь!
— И меня опять уложат на палубе?
— Как захотите, Лью…
Нажав кнопку, Володя переключил люстру на ночничок.
— Теперь я останусь один? — шепотом спросил англичанин.
— Нет. Я буду ночевать тоже здесь, потому что у меня нет другого места, — соврал Володя. — Я только поем немного.
— Вашей пшенной каши?
— Нашей пшенной каши.
— Но у меня тут целый мешок банок! — свистящим, бешеным шепотом заговорил Невилл. — Это глупо, док! Я не могу ничего есть и особенно консервы. Отнесите в кают-компанию, док, я вас прошу. Ананасы в консервах. И курица. И бекон…
— Вы понимаете, что вы говорите? — тихо спросил Володя.
— Не понимаю! — крикнул ему вслед Лайонел. — Не понимаю, черт бы побрал вашу сумасшедшую гордость!
Володя плотно прикрыл дверь.
Рядом, на соседнем пароходе, заорал, хлопая крыльями, давно помешавшийся в этих широтах петух. Нежно, рассыпчато, хрустальным звоном пробили склянки, и Устименко вновь не разобрал, сколько же это времени и какая пора суток. Впрочем, это было совершенно все равно. Часы у него так и не ходили после тех двух бомб.
В кают-компании тетя Поля подала ему действительно пшенную кашу и какой-то напиток под названием «какао» — бурого цвета, пахнущий шерстью.
— А почему оно «какао»? — поинтересовался Володя.
— Так кок обозначил, — сердясь, ответила тетя Поля. — Ему виднее, Владимир Афанасьевич. Капитан, между прочим, давеча похвалил, сказал, что из древесных опилок лучше нельзя приготовить…
Вошел Петроковский, скинул плащ-клеенку, приподнял крышку пианино и стал подбирать «Синий платочек».
Синенький скромный платочек
Падал с опущенных плеч…
Ты говорил мне, что вовек не забудешь
Нежных и ласковых встреч…
— Вовек — не надо! — сказал Володя.
— Не надо так не надо! — покладисто согласился Петроковский и спросил: — И чего это со мной, доктор, прямо психическое: воняет тринитротолуолом и воняет — хоть плачь. Давеча головку чесноку съел — не помогло.
— Плюньте!
— Пройдет?
— Обязательно.
— А от этого лекарство не изобретено?
— Лекарство — конец войне.
— Это — так, — согласился старпом, — это вы точно…
И вновь повернулся к пианино:
Помнишь, при нашей разлуке