Мать. Дело Артамоновых - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Делам черт Каина обучил…
— Вот он как загибает! — крикнул Серафим, ударив себя ладонью по колену.
Артамонов встал со стула и сердито посоветовал дворнику:
— Ты бы лучше не говорил о том, чего тебе не понять. Да.
Он ушел из сторожки возмущенный, думая о том, что Тихона следует рассчитать. Завтра же и рассчитать бы. Ну — не завтра, а через неделю. В конторе его ожидала Попова. Она поздоровалась сухо, как незнакомая, садясь на стул, ударила зонтиком в пол и заговорила о том, что не может уплатить сразу все проценты по закладной.
— Это пустяки, — тихо сказал Петр, не глядя на нее, и услыхал ее слова:
— Если вы не согласны отсрочить, — за вами право отказать мне.
Она сказала это обиженно и, вновь стукнув зонтом, ушла так неожиданно быстро, что он успел взглянуть на нее лишь тогда, когда она притворяла дверь за собою.
«Рассердилась, — сообразил Артамонов. — За что же?»
Через час он сидел у Ольги, хлопая фуражкой по дивану, и говорил:
— Ты ей скажи: мне процентов не надо и денег не надо с нее. Какие это деньги? И чтобы она не беспокоилась, понимаешь?
Разбирая пестрые мотки шелка, передвигая по столу коробочки с бисером, Ольга сказала задумчиво:
— Я-то понимаю, а она едва ли поймет.
— А ты сделай так, чтоб она. Что мне ты?
— Спасибо, — сказала Ольга, блеснув очками, эта стеклянная улыбка вызвала у Петра раздражение.
— Не шути! — грубовато сказал он. — Мою свинью в ее огороде я не надеюсь пасти, не ищу этого, — не думай!
— Ох, мужик, — вздохнув, сказала Ольга, сомнительно качая гладко причесанной головою.
Петр крикнул:
— Ты — верь! Я знаю, что говорю…
— Ох, знаешь ли?
Охала она сочувственно, это Артамонов слышал. Он видел, что глаза ее смотрят на него через очки жалобно, почти нежно, но это только сердило его. Он хотел сказать ей нечто убедительно ясное и не находил нужных слов, глядя на подоконник, где среди мясистых листьев бегоний, похожих на звериные уши, висели изящные кисти цветов.
— Мне усадьбу ее жалко. Это замечательная усадьба, да! Она там — родилась…
— Родилась она в Рязани…
— Она там привыкла, все равно! А у меня там душа первый раз спокойно уснула…
— Проснулась, — поправила Ольга.
— Это — все равно для души — уснула, проснулась…
Он долго говорил что-то, что самому ему было неясно, Ольга слушала, облокотясь на стол, а когда у него иссякли слова, сказала:
— Теперь послушай меня…
И поведала ему, что Наталья, зная о его возне со шпульницей, обижена, плачет, жалуется на него. Но Артамонова не тронуло это.
— Хитрая, — сказал он, усмехаясь. — Ни словом не дала мне понять, что знает. Тебе жаловалась? Так. А ведь она тебя не любит.
Подумав, он добавил:
— Зинаиду прозвали Насос, это — верно! Она из меня всю дрянь высосала.
— Гадости говоришь, — поморщилась Ольга и вздохнула. — Помнится, я тебе сказала как-то, что душа у тебя — приемыш, так и есть, Петр, боишься ты сам себя, как врага…
Эти слова задели его:
— Дерзко ты говоришь со мной; мальчишка я, что ли? Ты бы вот о чем подумала: вот я говорю с тобой, и душа моя открыта, а больше мне не с кем говорить эдак-то. С Натальей — не разговоришься. Мне ее иной раз бить хочется. А ты… Эх вы, бабы!..
Он надел фуражку и, внезапно охваченный немой скукой, ушел, думая о жене, — он давно уж не думал о ней, почти не замечал ее, хотя она, каждую ночь, пошептавшись с богом, заученно ласково укладывалась под бок мужа.
«Знает, а лезет, — гневно думал он. — Свинья».
Жена была знакомой тропою, по которой Петр, и ослепнув, прошел бы не споткнувшись; думать о ней не хотелось. Но он вспомнил, что теща, медленно умиравшая в кресле, вся распухнув, с безобразно раздутым багровым лицом, смотрит на него все более враждебно; из ее когда-то красивых, а теперь тусклых и мокрых глаз жалобно текут слезы; искривленные губы шевелятся, но отнявшийся язык немо вываливается изо рта, бессилен сказать что-либо; Ульяна Баймакова затискивает его пальцами полуживой, левой руки.
«Эта — чувствует. Ее жалко».
Ему все-таки нужно было большое усилие воли, чтоб прекратить бесстыдную возню с Зинаидой. Но как только он сделал это, — тотчас же, рядом с похмельными воспоминаниями о шпульнице, явились какие-то ноющие думы. Как будто родился еще другой Петр Артамонов, он жил рядом с первым, шел за спиной его. Он чувствовал, что этот двойник растет, становится ощутимей и мешает ему во всем, что он, Петр Артамонов настоящий, призван и должен делать. Этот, другой, ловко пользуясь минутами внезапно, как ветер из-за угла, налетавшей задумчивости, нашептывал ему досадные, едкие мысли:
«Работаешь, как лошадь, а — зачем? Сыт на всю жизнь. Пора сыну работать. От любви к сыну — мальчишку убил. Барыня понравилась — распутничать начал».
Всегда, после того как скользнет такая мысль, жизнь становилась темней и скучней.
Он как-то недоглядел, когда именно Илья превратился во взрослого человека. Не одно это событие прошло незаметно; так же незаметно Наталья просватала и выдала замуж дочь Елену в губернию за бойкого парня с черненькими усиками, сына богатого ювелира; так же, между прочим, умерла наконец, задохнулась теща, знойным полуднем июня, перед грозою; еще не успели положить ее на кровать, как где-то близко ударил гром, напугав всех.
— Окна, двери закройте! — крикнула Наталья, подняв руки к ушам; огромная нога матери вывалилась из ее рук и глухо стукнула пяткой о пол.
Петру Артамонову показалось, что он даже не сразу узнал сына, когда вошел в комнату высокий, стройный человек в серой, легкой паре, с заметными усами на исхудавшем, смугловатом лице. Яков, широкий и толстый, в блузе гимназиста, был больше похож на себя. Сыновья вежливо поздоровались, сели.
— Вот, — сказал отец, шагая по конторе, — вот и бабушка померла.
Илья промолчал, закуривая папиросу, а Яков выговорил новым, не своим голосом:
— Хорошо, что в каникулы, а то бы я не приехал.
Пропустив мимо ушей неумные слова младшего, Артамонов присматривался к лицу Ильи; значительно изменясь, оно окрепло, лоб, прикрытый прядями потемневших волос, стал не так высок, а синие глаза углубились. Было и забавно и как-то неловко вспомнить, что этого задумчивого человека в солидном костюме он трепал за волосы; даже не верилось, что это было. Яков просто вырос, он только увеличился, оставшись таким же пухлым, каким был, с такими же радужными глазами. И рот у него был еще детский.
— Сильно вырос ты, Илья, — сказал отец. — Ну, вот, присматривайся к делу, а годика через три и к рулю встанешь.
Играя корешковой папиросницей, с отбитым уголком, Илья взглянул в лицо отца:
— Нет, я буду учиться еще.
— Долго ли?
— Года четыре, пять.
— Эко! Чему это?
— Истории.
Артамонову не понравилось, что сын курит, да и папиросница у него плохая, мог бы купить лучше. Ему еще более не понравилось намерение Ильи учиться и то, что он сразу, в первые же минуты, заговорил об этом.
Указав в окно, на крышу фабрики, где фыркала паром тонкая трубка и откуда притекал ворчливый гул работы, он сказал внушительно, стараясь говорить мягко:
— Вот она пыхтит, история! Ей и надо учиться. Нам положено полотно ткать, а история — дело не наше. Мне пятьдесят, пора меня сменить.
— Мирон сменит, Яков. Мирон будет инженером, — сказал Илья и, высунув руку за окно, стряхнул пепел папиросы. Отец напомнил:
— Мирон — племянник, а не сын. Ну, об этом после поговорим…
Дети встали, ушли, отец проводил их обиженным и удивленным взглядом; что же — у них нечего сказать ему? Посидели пять минут, один, выговорив глупость, сонно зевнул, другой — надымил табаком и сразу огорчил. Вот они идут по двору, слышен голос Ильи:
— Пойдем посмотрим на реку?
— Нет, я устал. Растрясло.
«Река и завтра не утечет, а мать огорчена смертью родительницы своей, захлопоталась на похоронах».
Подчиняясь своей привычке спешить навстречу неприятному, чтоб скорее оттолкнуть его от себя, обойти, Петр Артамонов дал сыну неделю отдыха и приметил за это время, что Илья говорит с рабочими на «вы», а по ночам долго о чем-то беседует с Тихоном и Серафимом, сидя с ними у ворот; даже подслушал из окна, как Тихон мертвеньким голосом своим выливал дурацкие слова:
— Так, так! Жить нищим, — значит не с чем жить. Верно, Илья Петрович, если не жадовать — на всех всего хватит.
А Серафим весело кудахтал:
— Это я знаю! Это я да-авно слышал…
Яков вел себя понятнее: бегал по корпусам, ласково поглядывал на девиц, смотрел с крыши конюшни на реку, когда там, в обеденное время, купались женщины.
«Бычок, — хмуро думал отец. — Надо сказать Серафиму, чтоб присмотрел за ним, не заразился бы…»
Во вторник день был серенький, задумчивый и тихий. Рано утром, с час времени, на землю падал, скупо и лениво, мелкий дождь, к полудню выглянуло солнце, неохотно посмотрело на фабрику, на клин двух рек и укрылось в серых облаках, зарывшись в пухлую мякоть их, как Наталья, ночами, зарывала румяное лицо свое в пуховые подушки.