Избранные произведения - Осаму Дадзай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот, вскоре — первый квартал улицы Аманума. Приятель, которому от третьего квартала Аманума было неудобно добираться на работу, летом этого года переехал в другое место, находящееся за рынком в первом квартале. Это недалеко от станции Огикубо. Мы переехали вместе с ним и сияли комнату на втором этаже того же дома. Меня мучила бессонница. Я пил дешевое сакэ. На меня напал кашель с мокротой. Наверное, я был болен, но мне было не до этого.
Я хотел скорее закончить свою серию рассказов, которую складывал в тот бумажный пакет. Возможно, я был слишком эгоистичен и самонадеян, но я хотел оставить ее всем в качестве извинения. Это — самое большее, на что я способен. Поздней осенью того года я с трудом закончил писать. Из двадцати рассказов я выбрал только четырнадцать, а остальные сжег вместе с черновиками. Набрался полный дорожный сундук. Я вынес его в сад и красиво зажег. Вечером X. вдруг спросила меня: «Послушай, зачем ты сжег?» «Потому, что это уже не нужно», — ответил я с улыбкой. «Зачем ты сжег?» — повторила она тот же вопрос. Она плакала.
Я стал приводить все вокруг в порядок. Вернул книги, которые брал у друзей, письма и тетради продал старьевщику. В пакет с надписью «На закате дней» украдкой вложил два отдельных письма. Ну, вот, готово.
Каждый вечер я уходил куда-нибудь выпить. Я боялся оставаться наедине с X. В то время один однокашник предложил мне и еще нескольким приятелям издавать журнал, и я согласился. Возможно, это было и необдуманно с моей стороны. Сказал: «Если назовете „Синий цветок“, то я — не против». Неожиданно наш несерьезный замысел стал воплощаться в жизнь. Многие вызвались участвовать в нашем журнале. С двумя энтузиастами я быстро сблизился. Я, если можно так выразиться, пылал последней страстью молодости. Пляска накануне смерти. Мы вместе напивались и били тупых студентов. Любили скверных женщин, как родных, Шкафчик X. совсем опустел, а она и не заметила. Журнал «Синий цветок», посвященный чистой литературе, был готов в декабре. Но вышел только один номер, после чего наша компания распалась. Всех отпугивал этот бесцельный, граничащий с помешательством энтузиазм. Остались только мы втроем. Нас называли «тремя дураками». Но эти трое стали друзьями на всю жизнь. Меня эти два друга очень многому научили.
Приблизился март, а с ним и пора выпускных экзаменов. Я старался поступить на работу в одну газету. Приятелю, у которого мы жили, а также X. я всячески демонстрировал, что поглощен приближающимся окончанием университета. Я очень веселил домашних, говоря, что стану репортером и заживу самой заурядной жизнью, как простой смертный. Конечно, лучше было бы признаться во всем, но мне хотелось хоть на день, хоть на час продлить мир в нашем доме, я так боялся испугать своих близких, вот и врал, пока мок Я всегда был таким. К тому же, оказываясь в безвыходном положении, неизменно думаю о смерти. Я никому не мог открыть страшной правды своего истинного положения, понимая, что она всех только невероятно поразит и возмутит, поэтому я тянул, думая: «еще немного, вот, еще немного, и…» — а сам все больше погружался в преисподнюю лжи. У меня не было серьезного желания устраиваться на работу в газету и не было никакой надежды сдать экзамены. Мои укрепления, построенные на столь совершенном обмане, готовы были пасть. Я понял, что пришло время умереть. В середине марта я один поехал в Камакуру. Эго был 1935 год. В горах Камакура я попытался повеситься.
Да… Вот уже пять лет прошло с тех пор, как мы устроили весь этот переполох в Камакура, бросившись в море. Я хорошо плаваю, и умереть в море для меня оказалось непросто. Теперь я решил повеситься, потому что как-то слышал, что это наверняка. Но я снова опозорился, так и не сумев умереть — дыхание восстановилось.
Может быть, у меня шея толще, чем у других. Так или иначе, я вернулся домой в Аманума совершенно потерянный с красной, распухшей шеей.
Я потерпел неудачу, потому что хотел сам определять свою судьбу. Когда, не помня себя, я вернулся домой, то попал в доселе незнакомый, странный мир. На пороге X. украдкой погладила меня по спине. Все остальные тоже были добры ко мне. Все жалели меня, говоря: ну, вот и ладно, хорошо, что так закончилось. Я был поражен тем, что жизнь может быть так благосклонна. Старший брат примчался из деревни. Он меня отругал, но я соскучился но нему и был счастлив его видеть. Ничего подобного мне не приходилось испытывать никогда.
Моя жизнь сразу стала развиваться непредсказуемо. Через несколько дней у меня ужасно заболел живот. Я не спал сутки, положил на живот грелку. Потерял сознание, вызвали врача. Меня прямо в одеяле положили на носилки и отвезли в хирургическую больницу Асагая. Сразу сделали операцию. Это был аппендицит. Из-за того, что поздно обратился к врачу, да к тому же лечился теплом, состояние было тяжелым. Гной разлился в брюшную полость, и операция была очень сложной. На второй день после операции я стал харкать кровью. Вдруг дала о себе знать застарелая грудная болезнь. Я едва дышал. Врачи уже махнули на меня рукой, но я, несмотря на всю свою греховность, выздоровел. Прошел месяц, и у меня остался только рубец на животе.
Но меня как инфекционного больного перевели в терапевтическую больницу около станции Кёдо в Сэтагая. X. все время была со мной. Она мне рассказывала со смехом, что врач запретил ей целовать меня. Главный врач этой больницы был другом моего старшего брата. Мне уделялось особое внимание. Были сняты две большие больничные палаты, туда перевезли весь наш домашний скарб, и мы там поселились. Май, июнь, июль… Когда стали появляться москиты и в палатах повесили противомоскитные сетки, я по рекомендации главного врача переселился в город Фунабаси в префектуре Тиба, чтобы поменять климат. Это — на побережье. Мы сняли квартиру в новом доме на окраине. Мне была предписана перемена климата, но ничего хорошего из этого не вышло, опять же по моей собственной вине. Со мной произошло нечто ужасное, превратившее мою жизнь в ад. Там, в хирургической больнице Асагая, я приобрел отвратительную привычку. Мне давали обезболивающее. Вначале — утром и вечером во время перевязок, чтобы облегчить боль, но спустя некоторое время я уже не мог уснуть без него. А я очень плохо переношу бессонницу. Я каждую ночь выпрашивал лекарство у врача. Тамошним врачам не было дела до моего здоровья, и они всегда с готовностью выполняли мои просьбы. Когда меня перевели в терапевтическую больницу, я продолжал приставать к главному врачу, выпрашивая лекарство. И врач из трех раз на третий неохотно выполнял мою просьбу. Я постепенно стал требовать это снадобье не для того, чтобы облегчить физические страдания, а для того, чтобы заглушить чувство стыда и тревоги. Никак не мог выйти из состояния постоянной угнетенности. Когда я переехал в Фунабаси, я пошел к местному врачу и, пожаловавшись на бессонницу и зависимость от препарата, настойчиво потребовал лекарство. Затем я вынудил этого малодушного врача выписать мне рецепт и стал сам покупать препарат в местной аптеке. Опомнился я, уже превратившись в законченного наркомана. У меня сразу же возникли денежные трудности. В то время старший брат каждый месяц присылал мне по 90 йен на жизнь. Оплачивать еще и мои непредвиденные расходы он отказался. И это естественно. Я ведь не делал ровным счетом ничего, чтобы отблагодарить брата за любовь. Делаю, что хочу, и прожигаю жизнь. С осени того года но улицам Токио бродил уже не я, а какой-то неопрятный, запущенный полубезумен. Он принимал разные обличья, но был во всех неизменно жалок. Я хорошо помню все эти обличья. Это невозможно забыть.
Во всей Японии не нашлось бы человека отвратительнее меня. Ездил в Токио, чтобы одолжить 10–20 йен. Бывали случаи, когда я, придя в редакцию журнала, плакал перед всеми сотрудниками. Случалось даже, что на меня кричали, потому что я был слишком назойлив. В тот период мне удавалось немного заработать, продавая рукописи.
Пока я валялся по больницам, стараниями друзей два-три предсмертных послания из того самого бумажного пакета были опубликованы в хороших журналах. Появились и отклики — одни ругали меня, другие хвалили, все это вместе взятое совсем меня подкосило. Я плохо соображал, все время был возбужден и еще сильнее пристрастился к лекарству. Терпя неимоверные мучения, я, тем не менее, без зазрения совести обивал пороги редакции, требовал, чтобы меня принял кто-нибудь из сотрудников или главный редактор, и выпрашивал гонорар.
Поглощенный только собственными страданиями и из-за этого помутившись рассудком, я не замечал очевидного, того, что другие тоже из кожи вон лезут, чтобы выжить. Из того бумажного пакета я продал все вещи до единой. Больше у меня ничего не осталось. Написать же быстро что-нибудь еще — я просто не мог. Мне не о чем было больше писать. В то время в литературных кругах про меня говорили так: «Талантлив, но совершенно аморален». Я же был уверен, что какие-то ростки добродетели у меня все-таки есть, а вот таланта — нет. Я не находил у себя так называемого литературного таланта. У меня был а лишь способность всецело отдаваться работе. Я — не утонченный человек, деревенщина. Живу, слепо следуя жесткому правилу не одалживаться и никого не обременять, но когда становится невмоготу, начинаю вести себя с отчаянной наглостью.