5. Театральная история. Кренкебиль, Пютуа, Рике и много других полезных рассказов. Пьесы. На белом камне - Анатоль Франс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В это мгновение член коринфского совета старейшин, булочник Милон, который уже несколько минут нетерпеливо прислушивался к речам иудея, приблизился к нему, грубо дернул его за руку и громовым голосом закричал:
— Замолчи, презренный, перестань болтать чепуху! Все, о чем ты толкуешь, — россказни для детей и вздор, способный обмануть только женщин. Как смеешь ты, ссылаясь на свои бредни, морочить нас, отвергая все прекрасное, любуясь только дурным и даже не извлекая никакой выгоды из своего озлобления? Отрекись же от своих нелепых призраков, от своих извращенных побуждений, от своих мрачных прорицаний, не то боги отправят тебя на потребу воронам в наказание за хулу, изрыгаемую тобой на этот град и на Империю.
Граждане встретили слова Милона возгласами одобрения.
— Он правду сказал, — закричали они. — У этих сирийцев лишь одно на уме: они норовят подорвать силу нашего отечества. Они — враги императора.
Люди хватали с лотков тыквы и сладкие рожки, другие подбирали устричные раковины и швыряли ими в апостола, который все еще пророчествовал.
Выброшенный из портика, он двинулся по Форуму; провожаемый улюлюканьем и бранью, осыпаемый ударами, измазанный нечистотами, окровавленный и полуголый, он продолжал выкрикивать:
— Учитель рек: мы — отбросы мира.
И ликовал.
Дети преследовали его вдоль Кенкрейской дороги, звонко крича:
— Анастасис! Анастасис!
Посохар больше не спал. Едва только друзья проконсула удалились, он приподнялся на локте. Сидя на ступеньках, в нескольких шагах от него, смуглая Иоэсса разгрызала острыми, как у щенка, зубами скорлупу морской иглы. Киник, подозвав девочку, показал ей блеснувшую на солнце серебряную монету, только что полученную им. Затем, приведя в порядок свои лохмотья, он встал, надел сандалии, поднял посох, котомку и начал спускаться по ступеням. Иоэсса приблизилась к нему, взяла у него из рук дырявую суму, с важным видом повесила ее себе через плечо, словно готовясь поднести в дар царственной Киприде, и двинулась вслед за стариком.
Аполлодор увидел, как они пошли Кенкрейской дорогой по направлению к кладбищу рабов и к месту казней, которое можно было распознать издали по туче воронов, вьющихся над крестами. Философу и девушке были ведомы там кусты толокнянки — всегда пустынный уголок, благоприятствующий любовным забавам.
При виде их Аполлодор потянул Мелу за край тоги.
— Взгляни, — проговорил он. — Едва получив от тебя подаяние, этот пес уже уводит с собою девчонку, чтобы предаться с ней плотским утехам.
— Стало быть, — отвечал Мела, — я дал деньги человеку, которому они весьма пригодились.
А между тем малютка Коматас, сидя на нагретой плите мостовой и посасывая большие пальцы, смеялся при виде блестевшего на солнце камешка.
— Кстати, — продолжал Мела, — тебе надлежит согласиться, о Аполлодор, что Посохар предается любви именно так, как и подобает философу. Этот пес несомненно куда мудрее наших юных распутников с Палатина, что служат богине любви среди благовоний, смеха и слез с томностью и неистовством…
Пока он говорил, громкие вопли донеслись из претории и едва не оглушили грека и трех римлян.
— Клянусь Поллуксом! — вскричал Лоллий. — Люди, которых судит наш Галлион, галдят, как носильщики, и мне чудится, что вместе с их криками сквозь двери претории доносится запах пота и лука.
— Сущая правда, — отозвался Аполлодор. — Но будь Посохар философом, а не псом, он не стал бы служить уличной Венере, он бежал бы женского пола и прилепился душой к какому-нибудь юноше, дабы созерцать его внешнюю красоту как выражение красоты внутренней, куда более возвышенной и драгоценной.
— Любовь — страсть отвратительная, — заметил Мела. — Она мешает согласию, ниспровергает наши добрые намерения, отвлекает нас от самых возвышенных помыслов и переполняет самыми ничтожными заботами. Любовь не может обитать в душе человека здравомыслящего. Как учит поэт Еврипид…
Мела не закончил. Предшествуемый ликторами[250], которые оттесняли толпу, проконсул вышел из базилики и приблизился к своим друзьям.
— Как видите, я недолго отсутствовал, — сказал он. — Тяжба, которую мне пришлось разбирать, оказалась самой незначительной, просто смехотворной. Вступив в преторию, я увидел, что в нее набилась пестрая толпа иудеев, — тех, что в своих грязных лавчонках возле Кенкрейской гавани продают морякам ковры, ткани, золотые и серебряные безделушки. Они наполняли воздух визгом и козлиным зловонием. Я с превеликим трудом вникал в смысл их речей, и мне пришлось сделать над собой большое усилие, дабы постичь, что один из этих иудеев по имени Сосфен, называвший себя главой синагоги, обвинял в нечестии другого иудея, человека необыкновенно уродливого, колченогого, с гноящимися глазами, то ли Павла, то ли Савла[251] по имени, уроженца Тарса, который с некоторых пор живет в Коринфе, зарабатывает хлеб свой ремеслом ткача и, объединившись с изгнанными из Рима иудеями, вместе с ними изготовляет полотно для палаток и киликийские одежды из козьей шерсти. Они говорили все разом на отвратительном греческом языке. Все же я уловил, что Сосфен вменял в преступление Павлу то, что тот, явившись в дом, где иудеи Коринфа имеют обыкновение собираться каждую субботу, пытался совратить единоверцев своими речами и побудить их поклоняться богу способом, противным их закону. Далее я слушать не захотел. Не без труда водворив тишину, я сказал им, что если бы они явились ко мне с жалобой на какую-нибудь несправедливость или насилие по отношению к ним, то я бы их выслушал терпеливо и с должным вниманием; но поскольку речь идет единственно о словесной распре и о разногласии в толковании их закона, то это меня не касается и я не могу выступать их судьей в тяжбе такого рода. После чего я выпроводил их, сказав в виде напутствия: «Сами разрешайте свои внутренние споры, как вам будет угодно».
— А что они на это ответили? — осведомился Кассий. — Охотно ли подчинились твоему мудрому решению, Галлион?
— Черни не дано ценить мудрость, — отвечал проконсул. — Эти люди встретили мое решение гневным ропотом, что я, как вы догадываетесь, оставил без внимания. Когда я уходил, они вопили и яростно ссорились у дверей судилища. Насколько мне удалось заметить, больше всего ударов пришлось на долю истца. Если мои ликторы не установят порядок, человек этот останется лежать на плитах пола. Эти иудеи из гавани — круглые невежды и, подобно большинству невежественных людей, не умея подкрепить доводами истинность своих убеждений, предпочитают пускать в ход руки и ноги.
Друзья этого низкорослого уродливого иудея с гноящимися глазами по имени Павел, как видно, весьма искусны в такого рода ученых спорах. Боги всеблагие! Противники явно переспорили главу синагоги, обрушивая на него град ударов и пиная его ногами! Впрочем, я не сомневаюсь, что и друзья Сосфена, окажись они сильнее, обошлись бы с Павлом точно так же, как друзья Павла обошлись с Сосфеном.
Мела поздравил проконсула.
— Ты мудро поступил, брат, положив не вмешиваться в свару этих мерзких сутяг.
— Можно ли было поступить иначе? — отозвался Галлион. — Как стал бы я разбирать тяжбу этих Сосфена и Павла, которые в равной мере тупы и сумасбродны?.. Если я испытываю к ним презрение, друзья мои, то вовсе не потому, что они слабы и бедны, не потому, что от Сосфена воняет соленой рыбой и не потому, что Павел искалечил свои пальцы и свой ум, пока без устали ткал ковры да полотно для палаток. Нет! Филемон и Бавкида[252] жили в бедности, а были достойны высочайших почестей. Боги не отказывались разделять их скудную трапезу. Мудрость возносит раба превыше его господина. Что я говорю! Добродетельный раб становится богоравным. Более того, если он равен богам в мудрости, то превосходит их красотою подвига. Эти иудеи достойны презрения лишь потому, что они грубы и в них даже не теплится божественный огонь.
Слова эти вызвали улыбку у Марка Лоллия.
— Боги, — заметил он, — и в самом деле не посещают сирийцев, живущих возле гаваней, среди торговцев плодами и публичных женщин.
— Даже варвары, — продолжал проконсул, — имеют некое представление о богах. Не говоря уже о египтянах, которые в древности были преисполнены благочестия, во всей богатой Азии не найдется народа, который не поклонялся бы или Юпитеру, или Диане, Вулкану, Юноне, либо матери Энеадов[253]. Они наделяют эти божества странными именами, непонятным обликом и порою приносят им человеческие жертвы, но они признают их могущество. Одни лишь иудеи не ведают истинной власти богов. Не знаю, суеверен ли этот Павел — которого сирийцы именуют и Савлом — так же, как остальные, и так же ли он упорствует в своих заблуждениях; не знаю, какое смутное представление составил он себе о бессмертных богах, и, по правде говоря, мне даже не любопытно это. Чему можно научиться у того, кто сам ничего не знает? Ведь это, собственно говоря, значило бы учиться невежеству. Из нескольких неясных фраз, которые он произнес в моем присутствии, отвечая своему обвинителю, я заключил, что он расходится со жрецами своего народа, отвергает верования иудеев и поклоняется Орфею, называя его каким-то чужеземным именем[254], которое я не удержал в памяти. На эту мысль меня навело то обстоятельство, что он с уважением говорил о некоем боге или, скорее, о некоем герое, который спустился в Тартар и вновь возвратился на землю после долгих скитаний среди бледных теней в царстве смерти. Не поклоняется ли он Меркурию подземному? Но я скорее поверю, что он поклоняется Адонису, ибо мне послышалось, будто он, по примеру женщин Библоса, оплакивал страдания и гибель какого-то бога.