Семья Тибо.Том 1 - Роже Мартен дю Гар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот вечер она говорила как-то особенно возбужденно, все улыбалась сомкнутыми губами, — можно было подумать, что мускулы ее лица сокращаются непроизвольно; она щурилась, взгляд у нее был какой-то неспокойный, бегающий, и Антуан впервые видел, как ее глаза искрятся серебром.
— Пошли, — сказала она.
— Да ведь у нас еще полчаса впереди!
— Ну и пусть, — возразила она с детским нетерпением. — Пошли.
В зале было пусто. В нише, предназначенной для оркестра, музыканты уже настраивали инструменты. Антуан поднял зарешеченную раму. Рашель так и осталась стоять рядом с ним. Сказала со смехом:
— Да завяжи ты галстук посвободнее. А то у тебя вечно такой вид, будто ты собрался вешаться и вдруг бросился бежать с веревкой на шее!
Его покоробило, и он неприметно поморщился.
А она уже шептала:
— Ну до чего же я рада, что все это увижу вместе с тобой!
Она сжала ладонями щеки Антуана, притянула его лицо к своим губам.
— И знаешь, безбородым ты так мне нравишься!
Она сбросила манто, сняла шляпу, перчатки. И они уселись.
Сквозь зарешеченную раму, за которой извне их никто не мог увидеть, они наблюдали за тем, как преображается зрительный зал, как за несколько минут в этом безгласном, пыльном, красно-буром вертепе, где смутно выступали очертания каких-то предметов, вдруг закипела многоликая толпа под невнятный гул, напоминавший птичий гомон, порою приглушенный трубными звуками хроматической гаммы. В то лето стояла небывалая жара, но сейчас, во второй половине сентября, множество парижан уже вернулось, и город стал не тот, каким был в пору отпусков, когда он так нравился Рашели, каждое лето открывавшей для себя какой-то новый Париж.
— Слушай… — произнесла она.
Оркестр только что начал играть отрывок из «Валькирии»{77} — весеннюю песнь.
Она припала головой к плечу Антуана, сидевшего с ней рядом, совсем близко, и он услышал, как она напевает с закрытым ртом, словно эхо, вторя пению скрипок.
— А ты Цукко слышал? Цукко, тенора, — спросила она с беспечным видом.
— Слышал. А почему ты спрашиваешь?
Рашель задумалась и не отвечала, только немного погодя, будто почувствовав угрызения совести, оттого что призналась не сразу, сказала вполголоса:
— Он был моим любовником.
Прошлое Рашели живо интересовало Антуана, но никакой ревности он не испытывал. Он отлично понимал, что она хотела сказать, когда заявляла: «Памяти у моего тела нет». Но вот Цукко… Ему вспомнился потешный человечек в белом атласном камзоле, взгромоздившийся на деревянное возвышение кубической формы в третьем акте «Мейстерзингеров»{78}, — толстый, приземистый, похожий на цыгана, хоть и был в белокуром парике; в довершение всего в любовных дуэтах он непрестанно прижимал руку к сердцу. Антуан даже был недоволен, что избранник Рашели до того неказист.
— А ты слышал, как он поет вот это? — снова спросила она и пальцем начертила в воздухе арабеску музыкальной фразы. — Да неужели я тебе никогда не рассказывала о Цукко?
— Никогда.
Рашель сидела, прильнув головой к его груди, — стоило ему опустить глаза, и он видел ее лицо. Брови слегка нахмурены, веки почти сомкнуты, уголки губ чуть-чуть опущены. Ничего похожего на то оживленное выражение, какое обычно появлялось, когда она вспоминала прошлое. «Прекрасную можно было бы снять с нее маску скорби», — подумал он. И, заметив, что она все молчит, и из желания лишний раз подтвердить, что его нисколько не смущает ее прошлое, он стал допытываться:
— Ну, а как же твой Цукко?
Она вздрогнула. Сказала, томно улыбаясь:
— Что — Цукко? В сущности говоря, Цукко — ничтожество. Просто он был первым — в этом все и дело.
— А я? — спросил он несколько принужденно.
— Ты третий, — отвечала она без запинки.
«Цукко, Гирш и я… И больше никого?» — подумал Антуан.
Она продолжала, все больше оживляясь:
— Хочешь, расскажу? Сам увидишь — не так-то все просто. Папа недавно умер, брат служил в Гамбурге. А я жила Оперой, театр отнимал у меня весь день: но в те вечера, когда я не танцевала, мне было до того одиноко… Так бывает, когда тебе восемнадцать лет. А Цукко уже давно за мной увивался. Я-то находила его заурядным, самовлюбленным. — Она запнулась, но продолжала: — И глуповатым. Ей-богу, я и в те дни уже находила, что он несколько глуп… Но не знала, что он такая скотина! — как-то неожиданно добавила она. Она взглянула на зал, — там только что погасили свет. — Что будут показывать сначала?
— Кинохронику.
— Ну а потом?
— Какую-то постановочную картину, вероятно — дурацкую.
— А когда же Африку?
— Напоследок.
— Вот и хорошо! — заметила она, и снова по плечу Антуана разметались ее душистые волосы. — Скажи, если начнут показывать что-нибудь путное. Тебе удобно, мой котик? А мне так уютно!
Он увидел ее влажный полуоткрытый рот. Губы их слились в поцелуе.
— А как же Цукко?
Ответила она без улыбки — вопреки его ожиданиям.
— Теперь я все недоумеваю — как могла я вытерпеть эту муку! Ну и обходился же он со мной! Возчик неотесанный! Прежде он был погонщиком мулов в провинции Оран… Подружки жалели меня; никто не понимал, почему я с ним живу.
Сейчас-то я и сама не понимаю… Говорят, некоторым женщинам нравится, когда их бьют… — Помолчав, Рашель добавила: — Да нет, просто я боялась, что снова стану одинокой.
Антуану еще не доводилось подмечать в голосе Рашели такие печальные нотки, какие звучали сейчас. Он крепко обвил ее рукой, словно беря под защиту. Немного погодя объятие разомкнулось. Он задумался о том, что его легко разжалобить, что жалость — одно из проявлений чувства превосходства над другими, что в ней-то, быть может, и скрывается причина его привязанности к брату; до встречи с Рашелью он, случалось, задавался вопросом, уж не заменяет ли ему жалость всякую любовь?
— А потом? — снова заговорил он.
— Потом он меня бросил. Ясное дело, — произнесла она, не выказывая никакого огорчения.
И после паузы добавила приглушенным голосом, словно заклиная Антуана молча выслушать ее признание:
— Я ждала ребенка.
Антуан даже подскочил. Ждала ребенка? Невероятно! Да как же он, врач, не заметил никаких следов…
Рассеянным и раздраженным взглядом смотрел он на экран, где разворачивались события, запечатленные кинохроникой:
НА БОЛЬШИХ МАНЕВРАХ:
Господин Фальер{79} ведет беседу с немецким военным атташе.
Будущее разведывательной службы.
Моноплан Латама{80} делает посадку — главнокомандующему доставлены ценнейшие сведения.
Президент республики изъявил желание, чтобы ему представили бесстрашного авиатора.
— Нет, он не только из-за этого меня бросил, — поправилась Рашель. — Вот если б я продолжала выплачивать его долги…
И вдруг Антуан вспомнил, что видел у нее фотографию младенца, вспомнил, как Рашель выхватила снимок у него из рук, как сказала: «Это… моя крестница. Ее нет в живых».
Сейчас он был раздосадован, унижен в своем профессиональном самолюбии и даже не удивлялся, что Рашель разоткровенничалась.
— Так это правда? — пробормотал он. — У тебя был ребенок? — И поспешил добавить, усмехаясь с проницательным видом: — Впрочем, я уже давно об этом догадывался.
— А ведь никто не замечает! Я так тщательно следила за собой — ради сценической карьеры.
— Я же врач! — заметил он, поведя плечами.
Она улыбнулась: проницательность Антуана льстила ее тщеславию. После недолгого молчания она продолжала, не меняя позы, словно обессилев:
— Знаешь, стоит мне вспомнить те дни, и я вижу, что лучшая пора жизни прожита, так-то, котик мой! Гордая я тогда была! И когда пришлось взять отпуск в театре, — ведь я становилась все грузнее, — подумай только, куда я отправилась: в Нормандию! В захолустную деревушку, где у меня была знакомая — пожилая женщина, прежде она служила в нашей семье, вырастила нас с братом. Как обо мне там заботились! Я бы охотно навсегда там осталась. Да и следовало бы. Но только, знаешь, что такое сцена, — раз попробуешь… Я думала, что поступаю разумно, отдала дочурку на попечение кормилицы, ничуть не тревожилась. А спустя восемь месяцев… Да я и сама разболелась… — добавила она со вздохом после недолгого молчания. — Роды мне повредили. Пришлось уйти из Оперы — все потеряла сразу. И снова я стала такой одинокой.
Антуан наклонился. Нет, она не плакала: глаза у нее были широко открыты, устремлены на потолок ложи; но они медленно наполнялись слезами. Обнять ее он не решился, он уважал ее печаль. Он раздумывал обо всем, что сейчас услышал. С Рашелью у него всегда так получалось: каждый день он воображал, будто уже стоит на твердой почве и может, окинув взглядом всю жизнь своей возлюбленной, составить общее о ней суждение; но уже на следующий же день новое признание, воспоминание, даже пустячный намек открывали перед ним такие дали, о которых он и не подозревал, и в них снова терялся его взгляд.