Раковый корпус - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы… не горюйте. Скоро это всё кончится.
– Что – это? – изумился Олег.
– Как что? Отметки. Ссылка. Ко-мен-дан-ты! – беззаботно улыбался он. (Очевидно, была у него в запасе работка поприятней.)
– Что? Уже есть… распоряжение? – спешил вырвать Олег.
– Распоряжение не распоряжение, – вздохнул комендант, – но есть такие намётки. Говорю вам точно. Будет! Держитесь крепче, выздоравливайте – ещё в люди выйдете.
Олег улыбнулся криво:
– Вышел уже я из людей.
– Какая у вас специальность?
– Никакой.
– Женаты?
– Нет.
– И хорошо! – убеждённо сказал комендант. – Со ссыльными жёнами потом обычно разводятся – и целая канитель. А вы освободитесь, вернётесь на родину – и женитесь!
Женитесь…
– Ну если так – спасибо, – поднялся Олег.
Доброжелательно напутствуя кивком, комендант всё же руки ему не подал.
Проходя две комнаты, Олег думал: почему такой комендант? Отроду он такой или от поветрия? Постоянный он тут или временный? Или специально таких стали назначать? Очень это важно было узнать, но не возвращаться же.
Опять мимо бараков, опять через рельсы, через уголь, этой долгой заводской улицей Олег пошёл увлечённо, быстрей, ровней, скоро скинув и шинель от жары, – и постепенно в нём расходилось и расплескивалось то ведро радости, которое ухнул в него комендант. Лишь постепенно это доходило всё до сознания.
Потому постепенно, что отучили Олега верить людям, занимающим эти столы. Как было не помнить специально распространяемой должностными лицами, капитанами и майорами, лжи послевоенных лет о том, что будто бы подготовляется широкая амнистия для политических? Как им верили! – «мне сам капитан сказал!» А им просто велели подбодрить упавших духом – чтобы тянули! чтобы норму выполняли! чтоб хоть для чего-то силились жить!
Но об этом армянине если что и можно было предположить, то – слишком глубокую осведомлённость, не по занимаемому посту. Впрочем, и сам Олег по обрывкам газет – не того ли и ждал?
Боже мой, да ведь пора! Да ведь давно пора, как же иначе! Человек умирает от опухоли – как же может жить страна, проращённая лагерями и ссылками?
Олег опять почувствовал себя счастливым. В конце концов, он не умер. И вот скоро сможет взять билет до Ленинграда. До Ленинграда!.. Неужели можно подойти и потрогать колонну Исаакия?..
Да что там – Исаакия! Теперь же всё менялось с Вегой! Головокружительно! Теперь, если действительно… если серьёзно… – ведь это не фантазия больше! Он сможет жить здесь, с ней!
Жить с Вегой?! Жить! Вместе! Да грудь разорвёт, если только это представить!..
А как она обрадуется, если сейчас поехать и всё это ей рассказать! Почему же не рассказать? Почему не поехать? Кому ж во всём свете рассказать, если не ей? Кому ещё интересна его свобода?
А он уже был у трамвайной остановки. И надо было выбирать номер: на вокзал? Или к Веге? И надо было спешить, потому что она ж уйдёт. Уже не так высоко стояло солнце.
И опять он волновался. И тянуло его опять к Веге! И ничего не осталось от верных доводов, собранных по дороге в комендатуру.
Почему, как виноватый, как загрязнённый, он должен её избегать? Ведь что-то же думала она, когда его лечила?
Ведь молчала, ведь уходила за кадр, когда он спорил, когда просил остановить это лечение?
Почему же не поехать? Разве они не могут – подняться? не могут быть выше? Неужели они – не люди? Уж Вега-то, Вега во всяком случае!
И уже он продирался на посадку. Сколько набралось людей на остановке – и все хлынули именно на этот номер! Всем нужно было сюда! А у Олега в одной руке была шинель, в другой вещмешок, нельзя было за поручни ухватиться – и так его стиснуло, завертело и втолкнуло сперва на площадку, потом и в вагон.
Со всех сторон люто припираемый, он очутился позади двух девушек, по виду студенток. Беленькая и чёрненькая, они так оказались к нему близки, что, наверно, чувствовали, как он дышит. Его разведенные руки зажало отдельно каждую, так что не только нельзя было заплатить рассерженной кондукторше, но просто нельзя было пошевелить ни той, ни другой. Левой рукой с шинелью он как будто приобнимал чёрненькую. А к беленькой его прижало всем телом, от колен и до подбородка он чувствовал её всю, и она тоже не могла его не чувствовать. Самая большая страсть не могла бы так их сплотить, как эта толпа. Её шея, уши, колечки волос были придвинуты к нему за всякий мыслимый предел. Через старенькое своё военное суконце он принимал её тепло, и мягкость, и молодость. Чёрненькая продолжала ей что-то об институтских делах, беленькая перестала отвечать.
В Уш-Тереке трамваев не было. Так стискивали, бывало, только в воронках. Но там не всегда вперемешку с женщинами. Это ощущение – не подтверждалось ему, не подкреплялось десятилетиями – и тем перворождённей оно было сейчас!
Но оно не было счастьем. Оно было и горем. Был в этом ощущении порог, перейти который он не мог даже внушением.
Ну да ведь предупреждали ж его: останется либидо. И только оно!..
Так проехали около двух остановок. А потом хоть и тесно, но уже не столько жали сзади, и уже мог бы Олег немножечко и отслониться. Но он не сделал так: у него не стало воли оторваться и прекратить это блаженство-мучение. В эту минуту, сейчас, он ничего большего не хотел, только ещё, ещё оставаться так. Хотя бы трамвай пошёл теперь в Старый город! хотя б, обезумев, он и до ночи лязгал и кружился без остановок! хотя б он отважился на кругосветное путешествие! – Олег не имел воли оторваться первый! Растягивая это счастье, выше которого он теперь не был достоин, Олег благодарно запоминал колечки на затылке (а лица её он так и не повидал).
Оторвалась беленькая и стала двигаться вперёд.
И, выпрямляясь с ослабевших, подогнутых колен, понял Олег, что едет к Веге – на муку и на обман.
Он едет требовать от неё больше, чем от себя.
Они так возвышенно договорились, что духовное общение дороже всякого иного. Но этот высокий мост составив из рук своих и её, вот видит он уже, что его собственные подгибаются. Он едет к ней бодро уверять в одном, а думать измученно другое. А когда она уйдёт и он останется в её комнате один, ведь он будет скулить над её одеждой, над каждой мелочью.
Нет, надо быть мудрее девчёнки. Надо ехать на вокзал.
И не вперёд, не мимо тех студенток, он пробился к задней площадке и спрыгнул, кем-то обруганный.
А близ трамвайной остановки опять продавали фиалки…
Солнце уже склонялось. Олег надел шинель и поехал на вокзал. В этом номере уже не теснились так.
Потолкавшись на вокзальной площади, спрашивая и получая ответы неверные, наконец он достиг того павильона, вроде крытого рынка, где продавали билеты на дальние поезда.
Было четыре кассовых окошечка, и к каждому стояло человек по сто пятьдесят – по двести. А ведь кто-то ещё и отлучился.
Вот эту картину – многосуточных вокзальных очередей – Олег узнал, как будто не покидал. Многое изменилось в мире – другие моды, другие фонари, другая манера у молодёжи, но это было всё такое же, сколько он помнил себя: в сорок шестом году так было – и в тридцать девятом так было, и так же в тридцать четвёртом, и в тридцатом то ж. Ещё витрины, ломящиеся от продуктов, он мог вспомнить по НЭПу, но доступных вокзальных касс и вообразить даже не мог: не знали тягости уехать только те, у кого были особые книжечки или особые справки на случай.
Сейчас-то у него справка была, хоть и не очень видная, но подходящая.
Было душно, и он обливался, но ещё вытянул из мешка тесную меховую шапку и насадил её на голову, как на колодку для растяга. Вещмешок он нацепил на одно плечо. Лицу своему внушил, что двух недель не прошло, как он лежал на операционном столе под ножом Льва Леонидовича, – и в этом изнурённом сознании, с меркнущим взглядом, потащился между хвостов – туда, к окошку поближе.
Там и другие такие любители были, но не лезли к окошку и не дрались, потому что стоял милиционер.
Здесь, на виду, Олег слабым движением вытащил справку из косого кармана под полой и доверчиво протянул товарищу милиционеру.
Милиционер – молодцеватый усатый узбек, похожий на молодого генерала, – прочёл важно и объявил головным в очереди:
– Вот этого – поставим. С операцией.
И указал ему стать третьим.
Изнеможённо взглянув на новых товарищей по очереди, Олег даже не пытался втесниться, стоял сбоку, с опущенной головой. Толстый пожилой узбек под бронзовой сенью коричневой бархатной шапки с полями, вроде блюда, сам его подтолкнул в рядок.
Около кассы близко стоять весело: видны пальцы кассирши, выбрасываемые билеты, потные деньги, зажатые в руке пассажира, уже достанные с избытком из глухого кармана, из зашитого пояса, слышны робкие просьбы пассажира, неумолимые отказы кассирши – видно, что дело движется, и не медленно.
А вот подошло и Олегу наклониться туда.
– Мне, пожалуйста, один общий жёсткий до Хан-Тау.