Камо грядеши - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ага, грек! Тебе нестерпим вид рваной человеческой кожи, — дернув его за бороду, сказал Ватиний.
Хилон, показывая в оскале два последних своих желтых зуба, отпарировал:
— Мой отец не был сапожником, поэтому я не умею латать ее.
— Macte! Habet! — раздались голоса.
Но насмешки продолжались.
— Он же не виноват, что у него в груди вместо сердца кусок сыра! — воскликнул Сенецион.
— Ты тоже не виноват, что вместо головы у тебя мочевой пузырь, — нашелся Хилон.
— А не стать ли тебе гладиатором? Вот бы превосходно выглядел ты с сетью на арене.
— Если б я поймал ею тебя, достался бы мне вонючий удод.
— А как бы ты поступил с христианами? — спросил Фест из Лигурии[398]. — Не хочешь ли стать собакой и кусать их?
— Нет, не хочу стать твоим братом.
— Ты, меотийская[399] проказа!
— Ты, лигурийский мул!
— Видать, шкура у тебя свербит, но просить меня, чтобы я тебя поскреб, не советую.
— Сам себя скреби! Коль соскребешь свои чирьи, лишишься лучшего, что есть в твоей персоне.
Так римляне издевались над Хилоном, а он отвечал им столь же язвительными выпадами, возбуждая всеобщий смех. Император хлопал в ладоши и повторял «Macte!», подзуживая спорящих. Но вот подошел к Хилону Петроний и, тронув хлыстом из слоновой кости его плечо, холодно произнес:
— Все это прекрасно, философ, лишь в одном ты сделал ошибку: боги создали тебя мелким воришкой, а ты лезешь в демоны, и этого тебе не выдержать!
Старик глянул на него своими воспаленными глазами, но на сей раз почему-то не нашел оскорбительного ответа.
— Выдержу! — немного помолчав, произнес он как бы через силу.
Тем временем трубы возвестили, что перерыв кончился и представление возобновляется. Люди стали освобождать проходы, в которых собрались, чтобы размять ноги и поговорить. В цирке началось движение и обычные споры за места, которые оказывались заняты. Сенаторы и патриции проходили в свои ряды. Постепенно шум затихал, в амфитеатре восстанавливался порядок. На арене появились служители и стали граблями разрыхлять оставшиеся кое-где комья песка, слипшиеся от загустевшей крови.
Теперь настал черед христиан. Подобное зрелище было для народа внове, никто не знал, как они будут себя вести, и их появления ожидали с известным любопытством. На лицах изображалось напряженное внимание, все ждали сцен необычных, но настроение публики было враждебное. Ведь эти люди, что сейчас появятся, сожгли Рим и его извечные сокровища. Они пили кровь младенцев, отравляли воду, проклинали весь род человеческий и совершали самые ужасные злодеяния. Пробужденную в народе ненависть не утолили бы и жесточайшие кары, и если какие-либо опасения волновали чернь, то были опасения, что муки окажутся недостаточным возмездием за преступления этих злобных изуверов.
Солнце меж тем поднялось высоко, и его лучи, сквозившие через пурпурный веларий, залили амфитеатр кровавым светом. Песок окрасился в огненные тона, и в этих багряных бликах, в лицах зрителей и в виде пустынной арены, на которой через мгновенье развернется картина человеческих мучений и ярости зверей, было что-то зловещее. Казалось, сам воздух насыщен предчувствием ужаса и смерти. Толпа, обычно веселая и беспечная, ныне, охваченная ненавистью, застыла в молчании. Мрачное ожесточение рисовалось на лицах.
Но вот префект подал знак: тотчас опять вышел старик, наряженный Хароном, тот самый, что вызывал гладиаторов на смерть, и, неторопливой поступью пройдя через всю арену, среди воцарившейся мертвой тишины опять трижды ударил молотом в двери.
В амфитеатре разнесся глухой ропот:
— Христиане! Христиане!
Заскрипели железные решетки, в зияющих темных проходах раздались обычные выкрики мастигофоров: «На арену!» — и в единый миг арену заполнила толпа фигур в косматых шкурах, напоминавших фавнов. Выбегая с лихорадочной поспешностью, они устремлялись к середине круга и там падали на колени один подле другого, воздевая руки кверху. Зрители решили, что они просят пощады, и, возмущенные подобной трусостью, принялись топать, свистеть, швырять порожние сосуды из-под вина, обглоданные кости и вопить: «Зверей! Зверей!» Но вдруг произошло нечто неожиданное. Из груды этих косматых тел послышалось пенье, зазвучал гимн, который впервые услышали в стенах римского цирка:
Christus regnat!..[400]
Изумление охватило зрителей. Обреченные на смерть пели, подняв глаза к веларию. Лица их были бледны, но светились вдохновеньем. Тут все поняли, что люди эти не просят милосердия, что они как бы не видят ни цирка, ни публики, ни сената, ни императора. «Christus regnat!» звучало все громче и громче, и на скамьях, с нижних рядов и до самых верхних, не один из зрителей спрашивал себя: что ж это творится, кто такой этот Христос, царствующий в песне обреченных на смерть. Но в это время отворились другие решетчатые ворота, и на арену с дикой стремительностью и неистовым лаем вырвалась стая собак: светло-серых гигантских молосских собак с Пелопоннеса, полосатых пиренейских и волкоподобных лохматых псов из Иберии[401], нарочно выдержанных на голоде, с запавшими боками и налитыми кровью глазами. Вой и рычанье огласили амфитеатр. Закончив песнь, христиане стояли на коленях неподвижно, будто окаменев, лишь со стенаниями повторяя хором: «Pro Christo! Pro Christo!»[402] Учуяв под звериными шкурами людей и озадаченные их неподвижностью, собаки сперва не посмели напасть. Одни лезли на ограду лож, словно пытаясь добраться до зрителей, другие с яростным лаем бегали по кругу, как бы гоняясь за каким-то невидимым зверем. Народ стал сердиться. Цирк загудел тысячами голосов: одни подражали звериному рычанью, другие лаяли по-собачьи, третьи науськивали собак на всех языках мира. Стены амфитеатра сотрясались от воплей. Раздразненные зрителями собаки то подскакивали к стоявшим на коленях, то опасливо пятились, щелкая зубами, пока наконец один из молосских псов не вонзил зубы в затылок женщины, стоявшей на коленях впереди всех, и не подмял ее под себя.
Тогда десятки собак ринулись на коленопреклоненных, словно прорвались в брешь. Чернь перестала бесноваться, теперь ее внимание было приковано к арене. Среди воя и хрипения еще раздавались жалобные мужские и женские голоса: «Pro Christo! Pro Christo!», но разглядеть что-нибудь в образовавшихся клубках из тел собак и людей было трудно. Кровь лилась ручьями. Собаки вырывали одна у другой окровавленные куски человеческого мяса. Запах крови и разодранных внутренностей заглушил аравийские благовония и распространился по всему цирку. Вскоре лишь кое-где еще были видны одинокие стоящие на коленях фигуры, но их быстро заслоняли от глаз движущиеся, воющие своры.
В эту минуту начали выталкивать на арену новые группы зашитых в шкуры жертв.
Эти, подобно первым, тоже сразу падали на колени, но притомившиеся собаки не желали их терзать. Лишь несколько псов бросилось на тех, кто стоял поближе, а прочие улеглись и, задирая вверх окровавленные морды, поводили боками и отчаянно зевали.
Тогда пьяный от крови, разъяренный народ встревожился и раздались пронзительные вопли:
— Львов! Львов! Выпустить львов!
Львов намеревались приберечь для следующего дня, но в амфитеатрах желаниям народа подчинялись все, даже сам император. Один лишь Калигула, изменчивый в своих прихотях и ничего не боявшийся, отваживался противиться, а иногда даже приказывал колотить толпу палками, но обычно и он уступал. Нерон же, для которого рукоплескания были дороже всего в мире, никогда не противился черни и тем более не стал противиться теперь, когда надо было успокоить обозленную пожаром толпу и когда речь шла о христианах, на которых он хотел свалить вину за бедствие.
Посему Нерон подал знак открыть куникул, и народ тотчас угомонился. Послышался скрип решеток, за которыми находились львы. При виде их собаки, тихонько повизгивая, сбились в кучу на противоположной стороне круга, а тем временем львы, один за другим, стали выходить на арену, огромные, рыжие, с большими косматыми головами. Сам император обратил к ним свое скучающее лицо и приложил к глазу изумруд, чтобы лучше видеть. Августианы приветствовали львов хлопками, народ считал их на пальцах, жадно следя, какое впечатление производит их вид на коленопреклоненных христиан, которые опять стали повторять непонятные для большинства, но раздражающие всех слова: «Pro Christo! Pro Christo!»
Виниций, который встал, когда христиане выбежали на арену, и, выполняя данное землекопу обещание, повернулся в ту сторону, где среди челяди Петрония находился апостол, теперь снова сел и, с застывшим лицом мертвеца, остекленевшими глазами смотрел на ужасное зрелище. Вначале опасение, что землекоп ошибся и что Лигия, возможно, находится среди обреченных на смерть, повергло его в совершенное оцепенение, но, слыша возгласы «Pro Christo!» и видя муки такого множества людей, которые, умирая, свидетельствовали о своей истине и о своем боге, он проникся другим чувством, жгучим, как мучительная боль, но неодолимым, проникся сознанием того, что, если Христос сам скончался в муках и если сейчас за него гибнут тысячи и проливается море крови, то еще одна лишняя капля не имеет никакого значения, и молить о милосердии даже грешно. Эта мысль шла к нему от тех, на арене, она проникала в него вместе со стонами гибнущих, вместе с запахом их крови. И все же он молился и запекшимися губами повторял: «Христос, Христос, твой апостол молится за нее!» Потом он вдруг впал в забытье, перестал понимать, где находится, — только мерещилось ему, что кровь на арене все прибывает и прибывает, что она заливает все вокруг и сейчас хлынет из цирка наружу и затопит Рим. Он уже ничего не слышал — ни воя собак, ни воплей черни, ни голосов августиан, которые вдруг закричали: