Лягушки - Владимир Орлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, пойми попробуй направления мыслей нынешних баб и их игры!
Сюжет приключений синежтурской примы, на время пожелавшей стать и китаянкой, толкованиям не поддавался.
Но, может быть, сюжет этот он, Ковригин, принялся толковать неверно. Или не с того бока. Следопыты Острецова наверняка всё разнюхали о пребывании Хмелёвой в квартире в Богословском переулке, возможно, и записки её нашли, а Острецова для какой-то собственной пользы интересовал сейчас человек, способный вспомнить путешествия своего отца по каменным коридорам замка?
Тогда получается, что Хмелёву отловили в Москве и специально поселили в каземате приманкой для человека, необходимого Острецову (по его ошибочной блажи) для решения его проблем и загадок. Но и это было бы глупостью. А Острецов не давал поводов думать о себе как о чудовище. Или как о личности неразумной. А если он Хмелёву ещё и истинно любил, то устраивать выгодные ему опыты он мог только с её согласия. И, конечно, с обеспечением комфортного пребывания Елены Михайловны в простенке, то есть с подачей туда еды и питья, с устройством там хотя бы душа и туалетов местного водоканала.
Нет, решил Ковригин, в Синежтур и Журино его не заманишь.
Возбуждение, вызванное визитом господина Острецова (мог бы явиться в лосинах, в охотничьих сапогах, со стэком в руке), прошло, и Ковригин снова затосковал.
К подвигам призвал мобильный. По дороге к мобильному Ковригин вдруг понял, что на свете есть только две дамы, разговоры с которыми не вызвали бы сейчас его раздражения. Одна из этих возникла в его сознании неожиданно, и уж совсем неожиданно стала равнозначною с сестрой Антониной.
Это соображение удивило Ковригина и чуть ли не расстроило.
Нет, звонил мужик, и именно издатель Пётр Дмитриевич Дувакин.
— Ковригин, ты спишь? — спросил Дувакин.
— Нет, — сказал Ковригин. — Я выторговал для стен редакции «Под руку с Клио» четыре подноса, они побогаче жостовских…
— Что ты несёшь! Какие подносы! — обиделся Дувакин. И тут же прокричал: — Тебя прочитала Быстрякова! Пляши! Она в восторге!
— Значит, она дура! — сказал Ковригин.
— Она не дура. И она красавица.
— Вот и женись на ней, — сказал Ковригин. — А я не разрешаю печатать моё дерьмо.
— Завтра нам необходимо подписать контракт. Спасём журнал. Если он, конечно, тебе дорог. И тебе заплатим за твоё, как ты считаешь, озорство.
— Платить за озорство безнравственно, — сказал Ковригин.
— Хорошо, не будем тебе платить. Как скажешь, — Дувакин произнёс это голосом психотерапевта, посчитавшего необходимым успокоить пациента. — И фамилию твою снимем. Заменим псевдонимом. Как скажешь, так и будет.
Ковригин не ответил. Молчал.
— Быстрякова желает с тобой познакомиться, — сказал Дувакин.
— Какие у неё глаза? — спросил Ковригин.
— Зелёные! — обрадовался Дувакин. — Изумительной красоты глаза!
— Зелёные… — пробормотал Ковригин. — К одному случаю — зелёные, к другому — фиолетовые, к третьему — дымчатые, нынешние линзы это позволяют…
— Что ты там бормочешь? — обеспокоился Дувакин. — Я плохо слышу…
— Это я так… — спохватился Ковригин. — Как же она не дура, если она приняла всерьёз все мои шальные выдумки?
— Она всё поняла, — сказал Дувакин. — Она — смешливая, с чувством юмора, от твоих страниц получила удовольствие. И им совершенно не нужны истории воздушных аппаратов и фантазии по поводу будущих межгалактических путешествий. Я не знаю их планов и расчетов, но вижу, им нужна реклама в самом неожиданном виде. Помнишь «Серенаду солнечной долины»? Что это, как не реклама нового горнолыжного курорта? Но какая!
— То есть я дорос до уровня рекламщика? — сказал Ковригин. — Ну, Петя, спасибо! Но я не продаюсь.
— А что ты думаешь о Глене Миллере? — спросил Дувакин.
— Музыка живёт сама по себе, — сказал Ковригин. — Она не подвластна никаким заказам. И кем-то выведено: «Музыка — предел объяснения мира». А слова — грешны, блудливы и корыстны. Мне плохо сейчас, потому что я не понимаю, ради чего живу и зачем что-то писал и пишу.
— Ты влюбился в синежтурскую приму, — сказал Дувакин. — А она тебя отвергла.
— Если бы… — вздохнул Ковригин. — Если бы…
— Да… — протянул Дувакин. — Случай запущенный. Придётся завтра или послезавтра заехать к тебе и поглазеть на подносы.
— Если желаешь потратить время впустую, — сказал Ковригин, — приезжай…
— Вдруг, кстати, пойдут опята…
На опятах разговор и был закончен.
Ковригин позавидовал женщинам. Тем вольно было бы сейчас уткнуться носами в подушки и пореветь от души. Или хотя бы похныкать. Всё легче бы стало. Он ходил по саду, под деревьями, колышки его не раздражали, денег на постройку нового дома всё равно не было ни у него, ни у Антонины. Ходил и повторял: «Бездарь! Бездарь! Бездарь!».
А если бы и не бездарь?
Если бы его сочинения были блестящие, умные, с остротой свежайших мыслей, заставляющие удивляться, относиться к ним с почтением и ушлых профессионалов, и простака-обывателя с Мещанских улиц?
Что бы тогда изменилось?
Вполне возможно, что и ничего.
И в медную категоричность его оценок своей личности врывались недоумения и растерянность соображений.
И самым талантливым людям, известно, присущи часы сомнений и самобичеваний. Только для самодовольных дураков хороши все их дела и опусы. Чего же он-то разнылся? Но через месяцы, а то и через годы ему приходилось перечитывать свои битые розгами тексты, и к нему являлось удивление: «А ведь ничего. Неплохо. И не стыдно…» Но необходимо было время, чтобы успокоиться и найти разумные доводы себе в оправдание. Сейчас же Ковригин успокоиться не желал. Сам понимал, что ему сладко ощущение (впрочем, и раньше так бывало) одиночества неудачника, кого никто не любит и кого никто не может искренне пожалеть. Подносами он награжден. Вот и всё. Но как награждён? Будто подачка ему доставлена со сверхзадачей. Вынудить его услужить журинскому барину, исполнить для того технический трюк. Шиш! Пусть сам поползает по винтовым лестницам и в подчердачьях!
«По каким винтовым лестницам, в каких подчердачьях! — тут же как бы удивился Ковригин. — Нет, записки отца надо упрятать куда-то с глаз долой».
«Я — промежуточный человек, — решил Ковригин. — Вот кто я».
Промежуточный человек! Прежде такая оценка собственной натуры Ковригину в голову не залетала.
Ну, ладно. Ну, бездарь. Ну, промежуточный человек. Ладно. Сиди себе, коли ты мужик, тихо, помалкивай, постанывай по поводу своих несовершенств, ты же обречён быть одиноким, и не загружай своими вселенскими печалями других людей. Петю Дувакина, в первую очередь. У него дела, что ли, лучше твоих? Ты-то — вольный наездник, можешь топором разнести письменный стол и пойти в грузчики или пекари. А Пётр Дмитриевич — невольник, ответственный за судьбу своего детища, издания, в пору разливанного моря бескультурья и наглости, несомненно полезного.
Кроме всего прочего, он, Ковригин, не только публично постанывал, не только нагружал Дувакина своими проблемами, но и явно выкаблучивался, выкобенивался и капризничал. И где же тут логика? Раз признал себя бездарью и графоманом, отчего же не отдавать в печать свои тексты, если они кому-то приглянулись, а Дувакину были необходимы для дела?
И всё же понимал, что особенности его натуры не позволят ему сейчас же перебороть собственную гордыню и упрямство и хотя бы приняться за чтение материалов о царевне Софье.
А вечером на редакционном автомобиле прибыл в посёлок Пётр Дмитриевич Дувакин.
К тому времени Ковригин протопил печь. С полудня подул Сиверко, гнал облака со студёной картины Остроухова, застелил садовые дорожки и землю под яблонями мокрыми жёлтыми листьями берёз. Берёзы раскачивались, в средних своих ветвях — пока зелёные и густые. Но были в саду уже и другие цвета — покраснели листья черноплодной рябины, багрянцем вились. плети дикого винограда, совсем лимонными стали лианы актинидии. Капли дождя холодили голову Ковригина, и не исключалось, что к утру они станут мокрым снегом.
— С ночёвкой или с деловым издательским набегом? — спросил Ковригин.
— Как скажешь…
— Печь протоплена, в комнатах тепло и пахнет дымком.
— Ну, значит, с ночёвкой, — сказал Дувакин.
Был отпущен водитель с указанием прибыть за начальником завтра в двенадцать.
— Ну, пойдем посмотрим твои подносы, — сказал Дувакин.
В напряжении чувств находился Пётр Дмитриевич, посчитал Ковригин. Разговор с ним был для Дувакина важен, но он, видимо, побаивался резкостей Ковригина, какие могли привести к долговременным обидам или даже к разрыву отношений.
— Пойдём. Но прежде хоть чем-нибудь украсим стол, — сказал Ковригин.