Былое и думы. Эмиграция - Александр Иванович Герцен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Посольство мое не удалось.
Маццини тогда уже обдумывал свое 3 февраля 1853 года; дело для него было решенное, а друзья его не были с ним согласны.
– Знакомы вы с Ледрю-Ролленом и Кошутом?
– Нет.
– Хотите познакомиться?
– Очень.
– Вам надобно с ними повидаться, я вам напишу к обоим несколько слов. Расскажите им, что вы видели, как оставили наших. Ледрю-Роллен, – продолжал он, взяв перо и начав записку, – самый милый человек в свете, но француз jusqu’au bout des ongles[423]: он твердо верует, что без революции во Франции Европа не двинется, – le peuple initiateur!..[424] А где французская инициатива теперь? Да и прежде идеи, двигавшие Францию, шли из Италии или из Англии. Вы увидите, что новую эру революции начнет Италия! Как вы думаете?
– Признаюсь вам, что я этого не думаю.
– Что же, – сказал он, улыбаясь, – славянский мир?
– Я этого не говорил; не знаю, на чем Ледрю-Роллен основывает свои верования, но весьма вероятно, что ни одна революция не удастся в Европе, пока Франция в том состоянии прострации, в которой мы ее видим.
– Так и вы еще находитесь под prestige’ем Франции?
– Под престижем ее географического положения, ее страшного войска и ее естественной опоры на Россию, Австрию и Пруссию[425].
– Франция спит, мы ее разбудим.
Мне оставалось сказать: «Дай бог, вашими устами мед пить!»
Кто из нас был прав на ту минуту, доказал Гарибальди. В другом месте я говорил о моей встрече с ним в вест-индских доках, на его американском корабле «Common Wealth».
Там за завтраком у него, в присутствии Орсини, Гауга и меня, Гарибальди, говоря с большой дружбой о Маццини, высказывал открыто свое мнение о 3 феврале 1853 (это было весной 1854) и тут же говорил о необходимости соединения всех партий в одну военную.
В гот же день, вечером, мы встретились в одном доме; Гарибальди был невесел, Маццини вынул из кармана лист «Italia del Popolo» и показал ему какую-то статью. Гарибальди прочитал ее и сказал:
– Да, написано бойко, а статья превредная; я скажу откровенно: за такую статью стоит журналиста или писателя сильно наказать. Раздувать всеми силами раздор между нами и Пиэмонтом в то время, когда мы только имеем одно войско – войско сардинского короля! Это опрометчивость и ненужная дерзость, доходящая до преступления.
Маццини отстаивал журнал; Гарибальди сделался еще скучнее.
Когда он собирался ехать с корабля, он говорил, что ночью будет поздно возвращаться в доки и что он поедет спать в отель: я предложил, вместо отеля, ехать спать ко мне, Гарибальди согласился.
После этого разговора, осажденный со всех сторон неустрашимым легионом дам, Гарибальди ловкими маршами и контрмаршами выпутался из хоровода и, подойдя ко мне, шепнул мне на ухо:
– Вы до которого часа останетесь?
– Поедемте хоть сейчас.
– Сделайте одолжение.
Мы поехали; на дороге он сказал мне:
– Как мне жаль, как мне бесконечно жаль, что Рерро[426] так увлекается и с благороднейшим, чистейшим намерением делает ошибки. Я не мог вытерпеть давеча: тешится тем, что выучил своих учеников дразнить Пиэмонт. Ну что же, если король бросится совсем в реакцию, свободное слово итальянское смолкнет в Италии и последняя опора пропадет? Республика, республика! Я всегда был республиканец, всю жизнь, да дело теперь не в республике. Массы итальянские я знаю лучше Маццини, я жил с ними, их жизнию. Маццини знает Италию образованную и владеет ее умами; но войска, чтоб выгнать австрийцев и папу, из них не составишь; для массы, для народа итальянского одно знамя и есть – единство и изгнание иноземцев! А как же достигнуть до этого, опрокидывая на себя единственно сильное королевство в Италии, которое, из каких бы причин ни было, хочет стать за Италию и боится? Вместо того чтоб его звать к себе, его толкают прочь и обижают. В тот день, в который молодой человек поверит, что он ближе к эрцгерцогам, чем к нам, судьбы Италии затормозятся на поколение или на два.
На другой день было воскресенье, он ушел гулять с моим сыном, сделал у Калдези его дагерротип и принес мне его в подарок, а потом остался обедать.
Середь обеда меня вызывает один итальянец, посланный от Маццини, – он с утра отыскивал Гарибальди; я просил его сесть с нами за стол.
Итальянец, кажется, хотел говорить с ним наедине, – я предложил им идти ко мне в кабинет.
– У меня никаких секретов нет, да и чужих здесь нет, говорите, – заметил Гарибальди.
В продолжение разговора Гарибальди еще раз повторил, и притом раза два, то же, что мне говорил, когда мы ехали домой.
Он внутренно был совершенно согласен с Маццини, но расходился с ним в исполнении, в средствах. Что Гарибальди лучше знал массы, в этом я совершенно убежден. Маццини, как средневековый монах, глубоко знал одну сторону жизни, но другие создавал; он много жил мыслью и страстью, но не на дневном свете; он с молодых лет до седых волос жил в карбонарских юнтах, в кругу гонимых республиканцев, либеральных писателей; он был в сношениях с греческими гетериями и с испанскими exaltados[427], он конспирировал с настоящим Каваньяком и поддельным Ромарино, с швейцарцем Джемсом Фази, с польский демокрацией, с молдо-валахами… Из его кабинета вышел благословленный им восторженный Конарский, пошел в Россию и погибнул. Все это так, но с народом, но с этим solo interprete della legge divina[428], но с этой густой толщей, идущей до грунта, т. е. до полей и плуга, до диких калабрийских пастухов, до факинов и лодочников, он никогда не был в сношениях; а Гарибальди не только в Италии, но везде жил с ними, знал их силу и слабость, горе и радость; он их знал на поле битвы и середь бурного океана и умел, как Бем, сделаться легендой: в него верили больше, чем в его патрона Сан-Джузеппе.
Один Маццини не верил ему.
И Гарибальди, уезжая, сказал:
– Я еду с тяжелым сердцем: я на него не имею влияния, и он опять предпримет что-нибудь до срока!
Гарибальди угадал: не прошло года, и снова две-три неудачные вспышки; Орсини был схвачен пиэмонтскими жандармами на пиэмонтской земле, чуть не с оружием в руках; в Риме открыли один из центров движения, и та удивительная организация, о которой я говорил[429], разрушилась. Испуганные правительства усилили полицию; свирепый трус, король неаполитанский, снова бросился на пытки.
Тогда Гарибальди не вытерпел и напечатал свое известное письмо: «В этих несчастных восстаниях могут участвовать или сумасшедшие, или враги итальянского дела».
Может, письма этого и не следовало печатать. Маццини был побит и несчастен, Гарибальди наносил ему удар… Но что его письмо совершенно последовательно с тем, что он мне говорил и при