Царский наставник. Роман о Жуковском в двух частях с двумя послесловиями - Борис Носик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
10 сентября 1883 года Александр послал письмо в Германию лучшему своему другу Павлу Жуковскому:
«Я получил твою, милый друг, телеграмму по поводу нашего общего горя… Теперь то, что было Тургеневым, лежит в склепе русской церкви и через несколько дней повезется в Петербург, где положится около Белинского, по его желанию. Он хотел, чтобы его положили «у ног Пушкина», но боялся, что назовут это “претензией”».
А между тем, надо признать, в этом желании Тургенева не было «претензии», а было лишь поклонение перед тургеневским «идолом», перед его «учителем» и «недосягаемым образцом» — Пушкиным. Молодой Отто разделял этот восторг. Мир его замыкался между благородным Тургеневым, добрым покровителем и защитником Пушкина Жуковским и самим гением Пушкиным. Но был он уже не только почитатель и изучатель, а был он в 38 лет существом особого рода, называемым «коллекционер». Об этом свидетельствует письмо, написанное вскоре после смерти Тургенева (а именно 11 сентября 1883 года) все тому же Павлу Жуковскому:
«Прошу тебя, милый, собирать для меня все немецкое о Тургеше, как бы ничтожно оно ни казалось. Мне это будет нужно. Также и портреты, особенно давнишние… Господи, какое горе! После Державина и отца твоего он все-таки из писателей умер самым старым… Вообще, что можешь, то и собирай… Помоги, друг».
Это странное, взволнованное, поразительное письмо. Умер близкий, почитаемый человек — «Господи, какое горе!». Но известно уже и спасение от смерти, от его, своей собственной, всех близких, — собирательство. Может, оно и есть смысл жизни? И круг интересов очерчен — русские писатели. Они не живут долго, Тургенев в 63 — долгожитель. Как их удержать? И самому как жить в этом неустойчивом, убегающем из-под ног мире? Собирать «все связанное»… Пока — там, где самая свежая рана, где зияет пустота на месте, которое занимал близкий тебе человек — Тургеша. И зов, почти отчаянный, — «Помоги, друг». Как мог добряк Павел, сын добряка Василия Андреевича, на такой призыв не откликнуться? Конечно, он откликнулся — да еще как! Отклик его перевернул все течение жизни Александра Отто, наметил прямую, неизменную линию его жизни чуть не на полвека, до гробовой доски, да и после смерти то, что осталось нам от Отто-Онегина, что лежит в основе его памяти, — все это идет из того 1883 года, проистекает из щедрого, царственного, человечного жеста Павла Жуковского, достойного сына щедрого и человечного Василья Жуковского.
Откликнувшись на вопль души друга отроческих лет, Павел Жуковский прислал ему в подарок целое собрание хранившихся у его отца рукописей… Пушкина: 75 рукописей Пушкина, среди которых были рукописи пяти законченных, но никогда за истекшие со смерти поэта полвека не печатавшихся стихотворений, черновых вариантов великих поэм, никому не знакомых кусков пушкинской прозы, и еще, и еще — бумаги с пометами посмертного жандармского обыска в квартире Пушкина и без помет… Все это Жуковский завещал своему пятилетнему сыну, а добряк сын (отнюдь не самый богатый в России человек) подарил другу…
Так возник на парижской улице Мариньян пушкинский музей, тягаться с которым мог только Пушкинский Дом, Институт русской литературы в Петербурге-Ленинграде. Через год-два Павел Жуковский вручил школьному другу еще один бесценный подарок — оставленные отцом бумаги, имевшие отношение к последним дням жизни, к дуэли и смерти Пушкина, к посмертному изданию его сочинений, к делам опеки над детьми и имуществом Пушкина. Вряд ли какой ни то иностранец, проходящий по улице Мариньян в конце восьмидесятых годов прошлого века, смог бы оценить всю огромность клада, вот так, запросто сложенного в частном собрании месье Онегина в доме 25. И вряд ли кто из русских не затрепетал бы, узнав о тайных, никому еще не знакомых записях, которые сделал (для себя, на память) потрясенный Жуковский в роковые для всей России дни гибели Пушкина, записи о его последних земных делах:
«Встал весело в 8 часов, — после чаю много писал — часу до 11-го. С 11 обед. — Ходил по комнате необыкновенно весело, пел песни. Потом увидел в окно Данзаса, в дверях встретил радостно. Взошли в кабинет, запер дверь. — Через несколько минут послал за пистолетами…»
Были в этом новом собрании Онегина письмо о смерти Пушкина, которое Жуковский написал отцу поэта, письмо Соболевского к Плетневу и Жуковскому из Парижа о делах Пушкина, и еще, и еще…
В 1879 году Павел Жуковский продал часть отцовской библиотеки только что учрежденному Томскому университету. Мне однажды довелось провести полдня у полок этого собрания и даже наткнуться случайно на карандаш, заложенный больше века назад в книгу Василием Андреевичем…[4]
Оставшиеся у него 600 томов отцовской библиотеки — книги с автографами и прижизненные издания — добряк Павел тоже подарил другу. Легко представить, чьи там были автографы и пометки — на листах этих книг (Гоголя, Дельвига, Боратынского, Языкова, самого Жуковского…). А еще там были автографы и Гёте, и Байрона, и Шумана, и Мицкевича…
Незадолго до своей смерти Павел начал передавать другу Саше и личный архив отца, письма, дневники, черновики… Павел знал, конечно, что Онегин будет все беречь пуще жизни, во всем разберется…
У Онегина собрался, таким образом, настоящий музей Жуковского, а в добавленье к нему и настоящий музей Тургенева: письма, записки, книги с автографами…
Конечно, последующие почти полвека своей некороткой жизни провел Онегин в трудах собирательства, пополнения коллекции (собирал все, что касалось Пушкина, вплоть до спичечных коробков и конфетных оберток), хранения вверенного ему сокровища, в хлопотах о будущем своей коллекции, о достойном, грамотном и солидном издании неизданного.
Он жил все в той же квартире на рю Мариньян, где из-за полок, шкафов, ящиков не много оставалось места для него самого. Да много ли ему было надо? Он даже из пенсии своей ухитрялся деньги откладывать про черный день.
Планы его в отношении бесценной коллекции менялись. Одно время собирался он все оставить Томскому университету, потом думал вместе с собранием переехать в Россию. Павел, рожденный в Германии, не раз советовал другу вернуться и писал ему из Москвы в 1892 году:
«Нет, как ни трудно жить тут, все-таки я счастлив, что живу здесь, а не в другом месте, и именно неподалеку от Собачьей площадки, куда я с самого детства стремился. Несмотря на всякие трудности и печали (где их нет?), все у нас велико и таинственно. И зло и добро громадно и как-то неизмеримо, и можно любить и страдать, и главное — жить».
Павел Васильевич умер в 1913 году, главные и неслыханные «трудности и печали» были тогда уже на подходе, человек же, долго проживший во французском затишье, среди любимых книг и бумаг, он их загодя чует и страшится. И хоть Онегин писал Брюсову о «своей насильственной отщепенности… в прекрасном далеке от злободневия нашей родины», на поездку в Россию он никогда не решился (как не решился на нее, к примеру, Набоков). Ну а русские в этот таинственный уголок Парижа забредали не раз. Иные замирали при виде клочка бумаги со словами, набросанными пушкинской рукой, ощущали здесь незримое присутствие самого Пушкина, что и запечатлел, скажем, в своей альбомной записи Анатоль Франс или в своих стихах поэт Вячеслав Иванов:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});