Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух - Вадим Рабинович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Действия матрицируются по правилам грамматики в эти замечательно ученые средневековые времена. В тиски грамматических склонений заключаются веселье, плач, песня. Заключается жизнь:
Ах, винишко, ах, винцо,
Vinu, vini, vino!
Ты сильно, как богатырь;
Как дитя, невинно.
Да прославится господь,
Сотворивший вина,
повелевши пить до дна
не до половины,
распевает (и только потому распивает) Архипиита-вагант из того же XII века в своей всепитейной "Исповеди" (хотя и в переводе Гинзбурга). Таковы ученые делишки в эти ученые века. Не ученых дел нет - нет и не ученых людей.
"И днем, и ночью кот ученый..."
А сейчас по-ученому (в теперешнем смысле) насупимся и заговорим научно - как принято говорить хотя бы на заключительных страницах.
По поводу книжно-ученого человека в свете теоцентрической идеи поговорим.
ИСТОРИЧЕСКАЯ РЕКОНСТРУКЦИЯ ученого как она представлена едва ли не в подавляющем большинстве современных историко-научных разработок основывается на предположении о том, что ученый во все времена - это исследователь вещей мира, взыскующий нового и осмысливающий это новое для, так сказать, расширенного воспроизводства еще более нового - нового знания. Такой заход заведомо исключает воспроизведение образа ученого той или иной эпохи как неповторимой исторической данности, формируя типологию ученого по принципу явленности в том или ином исторически фиксированном типе ученого большей или меньшей степени совпадения с "ученым" идеалом Нового времени.
Предмет наших размышлений - это ученый европейской средневековой эпохи, историческая реконструкция которого исходит из прямо противоположной исходной посылки, близкой к этимологической содержательности этого слова-понятия: ученый - это наученный, обученный, выученный, вышколенный человек; но и тот, который учит другого. Он - учит и учится (попеременно) и, понятное дело, ничего нового - в смысле нового знания - не открывает, потому что все открыто и дано раз и навсегда, с самого начала, с первым творческим словом, сказанным богом. Надо лишь выучиться слушать это слово, представляющее смысл мира, мир смыслов. Выучиться узреть смысл - внять смыслу - представить смысл (унести музыку "не в ушах, а в очах"), ученым образом о-говорить смысл, о-гласить его означает понять и этот смысл, и мир смыслов, "схваченных" учено, книжно, словесно. "Сказать вещь" (Цветаева). Вещь как смысл. Таким образом, мир предстает как школа, а школа выглядит единственно значимым миром, в котором предстоит жить ученому (скажем теперь точнее: ученому человеку) европейских средних веков. Ученый как прилагательное, отмеченное глагольной своей памятью и приложенное на все средние века к человеку. В этом смысле все средневековье - ученое средневековье, а все население средних веков - ученое население: от монаха до мирянина, от теолога до врача, от ремесленника до поэта, от святого до грешника... Тотальный - под открытым небом - всесредневековый семинарий.
Непозволительное расширение? - Верно, непозволительное; зато типологически точное, потому что преувеличенно - оттого и наверняка - метит в суть дела.
Еще раз: "И образ мира, в слове явленный..."
Или (переиначу): "И образ смысла..."
Интенционально, как сказали бы схоласты, явленный. Такого рода ученость как бы заставляет искомый смысл, который, конечно, дан изначально, нематериальным образом присутствовать в сноровистом делателе-изготовителе способа-приема, сработанного из слов; но присутствовать также и в этом приеме, сращенном с ученым делателем - Мастером.
Смысл, должный быть данным в слове-приеме, которому следует научить. И тогда знание о смысле предстает знанием об умении навести на смысл. Не новое знание, а новое деяние, высветляющее, проясняющее, осмысливающее самого себя - угодного богу самого себя; того, кто деет. Смысл-слово-свет должно высветить в ходе такого вот ученого научения, призванного навести на божественный смысл каждого творения: от камня до любой твари дрожащей - до человека, вылепленного по образу бога и по его подобию. И это было отнюдь не претворением тезиса манихеянина Порфирия - "Omne corpus fugiendum est" ("Следует бежать плоти"), а вполне в духе учительства Августина: всякое творение от бога, оно и есть бог - воплощенное, видимо-слышимое, преподанное слово о смысле всяческого и всего.
Меж зрителем и вещью (в нашем, средневековом, случае - смыслом) стекло в разводах, отвлекающее того, кто глядит, от самой вещи-смысла (образ X. Ортеги-и-Гасета), но именно потому, что в разводах, - влекущее к смыслу, наводящее на него. Смысл сокрыт до поры в орнаменте-дизайне из этих пятен-разводов. Таково и слово-приём, наводящее на смысл, но и... уводящее от него. Приведу это место из трактата Ортеги "Дегуманизация искусства": "Чтобы видеть предмет, нам нужно известным образом приспособить наш зрительный аппарат. Если наша зрительная настройка неадекватна предмету, мы не увидим его или увидим расплывчатым. Пусть читатель вообразит, что в настоящий момент мы смотрим в сад через оконное стекло. Глаза наши должны приспособиться таким образом, чтобы зрительный луч прошел через стекло, не задерживаясь на нем, и остановился на цветах и листьях. Поскольку наш предмет - это сад, и зрительный луч устремлен к нему, мы не увидим стекла, пройдя взглядом сквозь него. Чем чище стекло, тем менее оно заметно. Но, сделав усилие, мы сможем отвлечься от сада и перевести взгляд на стекло. Сад исчезнет из поля зрения, и единственно, что остается от него, - это расплывчатые цветные пятна, которые кажутся нанесенными на стекло. Стало быть, видеть сад и видеть оконное стекло - это две несовместимые операции: они исключают друг друга и требуют различной зрительной аккомодации.
Соответственно тот, кто в произведении искусства ищет переживаний за судьбу Хуана и Марии или Тристана и Изольды и приспосабливает свое духовное восприятие именно к этому, не увидит художественного произведения как такового. Горе Тристана есть горе только Тристана и, стало быть, может волновать только в той мере, в какой мы принимаем его за реальность. Но все дело в том, что художественное творение является таковым лишь в той степени, в какой оно не реально. Только при одном условии мы можем наслаждаться Тициановым портретом Карла V, изображенного верхом на лошади; мы не должны смотреть на Карла V как на действительную, живую личность - вместо этого мы должны видеть только портрет, ирреальный образ, вымысел. Человек, изображенный на портрете, и сам портрет - вещи совершенно разные: или мы интересуемся одним, или другим. В первом случае мы "живем вместе" с Карлом V; во втором - "созерцаем" художественное произведение как таковое.
Однако большинство людей не может приспособить свое зрение так, чтобы, имея перед глазами сад, увидеть стекло, то есть ту прозрачность, которая и составляет произведение искусства; вместо этого люди проходят мимо - или сквозь, - не задерживаясь, предпочитая со всей страстью ухватиться за человеческую реальность, которая сквозит в произведении. Если им предложат оставить свою добычу и обратить внимание на самое произведение искусства, они скажут, что не видят там ничего, поскольку и в самом деле не видят столь привычного им человеческого материала, ведь перед ними - чистая художественность, чистая потенция".
Это двойное, "слушающее видение", представляющее смысл-вещь в слове-приеме, созданном ради этого смысла, и есть в некотором роде ученое чаяние средних веков, странным образом как бы совпавшее с проблемой философии искусства новейших времен.
Изготовить такое вот умение видеть-слышать смысл есть ремесленно-художественное дело средневекового ученого деятеля. Искусство как умение. Но и пророческое дело тоже.
Меж пророком и ремесленником - исторически и логически оправданное место жизни ученого человека средних веков - средневекового книжника; учителя и ученика.
У Фомы Аквинского (сверху вниз: из XIII века взгляд на века предшествующие) можно вычитать: художник-ремесленник, реализуя потенцию практического интеллекта, стремится к сотворению предметов, долженствующих быть сделанными.
Уметь быть явленным - в слове-приеме прежде всего - и есть главное дело такого рода учености, учености, так сказать, ремесленно-художественного толка. Но тот же Фома говорит: "Благо, находимое искусством, не есть благо воли человека или его пожелательной способности (собственное его благо), но благо вещей самих по себе - вещей, сделанных искусным ремеслом. Вот почему искусство-ремесло не связано с правильностью пожелания". Вещь как Смысл самоценна. А ее делание в качестве вещи-смысла - научаемое делание. Человеческая же воля - залог того, что это умение относится к числу человеческих умений.
Но чтобы знать благо делаемой вещи, нужно уметь лицезреть это благо. А лицезреть - это и видеть, и слышать купно. И это почти по Плотину: "Подобно тому, как о красоте, воспринимаемой чувствами, ничего не может сказать слепой, так же и в мире вещей духовных происходит с тем, кто лишен умения видеть, как прекрасен лик справедливости или умеренности и что так прекрасны не могут быть ни утренняя и ни вечерняя звезда". Телесное зрение, но и зрение очами души - слышание этими очами.