Казачка - Николай Сухов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она отшатнулась от него на шаг, слушая его тяжелое, всхлипывающее дыхание и ужасаясь никогда не слыханным интонациям его голоса. И трудно ей было понять, что эти истошные интонации выражали: проклятие или мольбу. Но и в том и в другом случае в них слышалось прежде всего бессилие.
С плаца снова донеслись невнятные голоса. Где-то в конце хутора, в направлении Хомутовки дробно застучали ходовые колеса. Надя, настораживаясь, повернула голову: желтых точек в улице стало уже меньше. Вверху косяками мчались дымчатые клубящиеся облака, сгоняемые ветром в один большущий табун. Там, где небо было чистым, помаргивали неяркие, отуманенные звезды.
— Дай коня… — тихо, с еле заметной дрожью в голосе, но твердо, очень твердо попросила Надя. — Помоги хоть этим. На твоем коне мне легче… Я уж привыкла к нему, и он ко мне. А Федорова строевого — не знаю, куда они его дели.
Пашка молча постоял, пораженный таким сумасбродством. Но отговаривать не решился. Да и можно ли это было делать! Уж кто-кто, а он-то, Пашка, знал свою сестру. Упавшим голосом покорно сказал:
— Конь — он мой и твой. Эх, сестра, сестра! — и, сокрушенно вздохнул. — Не было печали, так… Мне недолго, я заседлаю, что ж! Дело твое. Я не указчик. Езжай. Только, смотри, полевыми дорогами. И осторожней, не потони в балках. Шляхом — ни в коем разе!
Он вздохнул еще глубже.
— Сейчас, что ли, заседлать?.. Ну, так делай, что тебе… и приходи. Отца не бойся, не увидит.
Ушел, тяжело ступая, задевая за кочки подошвами. А Надя на короткое время заглянула в хату и поспешила вслед за ним. Правая рука ее была засунута в карман шинели. Запястье этой тонкой руки облегал темляк казачьей плети, а узкую ладонь грел теплый металл браунинга — того личного оружия, которым обзавелась Надя в бытность свою на фронте.
XI
В пустом бревенчатом, на юру, амбаре, добротном, под листовым цинком, гуляли сквозняки: саманная обмазка почти вся осыпалась, и в щели дул ветер. До войны в этом амбаре, принадлежавшем лавочнику, торговали черной бакалеей: керосином, дегтем, краской, всякими маслами — и деревянный пол его и низ стен были навек всем этим пропитаны.
Федюнин, постукивая зубами, жался в угол, вытягивал по́лы ватника, подтыкал их под себя. А они, эти проклятые пОлы, были такими короткими, чего раньше Федюнин не замечал, что и до колен не доставали. Локтем он опирался о свою вербовую ногу — сидеть она мешала, и он отвязал ее. Сквозняки кружились больше всего посреди амбара, а в углу было ничего, терпимо.
Еще вечером, когда Федюнина только что начинал пробирать цыганский пот, он поколотил вербовкой о дверь, окликнул полицейского, который, развалившись на ступеньке, бубнил и высвистывал свою всегдашнюю неизменную песенку: «Сухой бы я корочкой питалась», и попросил его послать кого-нибудь к нему, Федюнину, на дом за тулупом.
— Что? Тулуп тебе? А перин с подушками не надо? — насмешливо сказал полицейский. — Может, и милашек прикажете, господин товарищ председатель!
Федор холода пока еще не чувствовал. Ему скорее было жарко, чем холодно, хотя одет он был не теплее Федюнина. Привалившись к его плечу, глядя в аспидную темь амбара, он сидел на корточках и беспрерывно курил: высасывал цигарку и прижигал от нее очередную.
Он страшно на себя злился. И за то злился, что не смог, как он считал, выжать из своего коня лишнюю каплю прыти, не смог минутой раньше доскакать до хутора Хлебного.
— Ведь это же Блошкин и был. Он. Ей-богу! А сказать ему ничего не успел… Кадюки! — вкладывая все свое ожесточение в последнее слово, вслух подумал Федор и плотнее придвинулся к Федюнину.
Цигарка его догорала. Федор хотел было завернуть новую, чуть ли не десятую, но еще раз затянулся, пыхнул огоньком, смутно осветив свои колени, которые от конского пота были как в засохшем тесте, и бросил окурок на средину амбара. Он ощутил на языке кисло-горькую терпкость, а внутри — легкую тошноту. За весь мучительный день у него во рту маковой росинки не было! Окурок подхватили сквозняки, и в темноте амбара зигзагами замережила красноватая полоска.
— Что это за Б-б-блошкин такой? Чего ты… ф-ф… про него?… — весь сотрясаясь от дрожи, с трудом ворочая языком, спросил Федюнин.
— Бэ-бэ-бэ, бублики! — невольно вырвалось у Федора. — Встань, побегай, что ли! А то ведь окочуришься к свету, пока солнце-то пригреет, огорчишь атамана.
— П-побегай! Хорошее д-д-дело! Чем же это я… ф-ф… побегал бы?
— Ух ты, черт, я и забыл!.. Ну, попрыгай, все одно.
А через амбарную дверь, глухую, вековой прочности, в железных скрепах, сочилась все та же тоскливая, порою заглушаемая ветром песня — не песня, а дремотное басовитое мычание и дремотный чуть слышный посвист: «Тобой бы, мой милый, наслажда-а-ала-ась… Фю-фи-фу-фи-ю-у…»
Как все же получилось, что попали сюда, под замок, не те, кому тут было бы самое подходящее место, — не верховоды «дружины», — а они, члены хуторского ревкома? Вспомнилось Федору недавнее заседание ревкома, который состоял, в основном, из служивых, что вернулись домой раньше других. Судили-рядили о многом: о связи с округом, с которым никакого общения пока еще не было; о душевой дележке угодий, причем не все члены комитета соглашались включить в число душ иногородних. А о самом главном, по мнению Федора, о том, чтобы ревком сделать действительной, бесспорной властью на хуторе, — об этом никто ни слова. И Федор внес предложение: всем, кто всерьез хочет, чтоб у них была советская власть, немедленно вооружиться, — а у фронтовиков, у многих, винтовки были, не говоря уже о шашках, — и, арестовав верховодов «дружины», отправить их в округ. Иначе, мол, разговоры наши — в пользу казанских сирот. Члены комитета уткнули носы в кисеты и — словно язык проглотили; а один из них, батареец Бережнов, брат Надиной подруги Лизы Бережновой, рассмеялся: «Смотрю я, Парамонов, — зуб на Абанкиных у тебя во какой, ей-ей! Сокрушил он тебя!» Федюнин вступился за Федора, но как-то вяловато, и предложение это провалили.
— Что ж это за Б-блошкин такой? — добивался Федюнин. — Чего ты… о нем?
Федор рассказал.
— Кручинишься о прошлогоднем снеге! Чего нет — значит нет, — выговорил Федюнин уже тверже, превозмогая дрожь во всем теле и даже осилив неуемную прыть нижней челюсти: от привалившегося к нему Федора Федюнин тоже начал согреваться. — Давай-ка лучше подумаем, как вот нам…
— «Подумаем»! — раздраженно заметил Федор. — Думал индюк!.. Знаешь? Что ж нам остается теперь! Давай думать.
Он поворочался, нащупывая рукой и выкидывая из угла какие-то комки, сучья; протянул затекшие ноги — повыше колен уж очень ломило; и, подобрав под себя полы праздничной поддевки, уселся на затоптанном, замусоренном полу так, как сидел Федюнин. Потом склонил на его ребристое, худое плечо отяжелевшую голову и вдруг, вконец измученный за день, начал засыпать.
Последнее из яви — в его помутневшем сознании: в хате у них, Парамоновых, высветленной ранним солнечным утром, — сизый дымок кизяка. У печи, гремя рогачами, суетилась Настя, ласково окликала через открытую в горницу дверь дочурку, гулившую в зыбке. Надя, пополневшая, давно уже освоившая немудрую парамоновскую домашность, поскрипывая столом, раскатывала голыми по локоть руками тесто. Он, Федор, понукаемый хозяйками, собирался в лавчонку. Уходя, уже взялся за дверную скобу. Надя повернула к нему счастливое лицо, с коричневатым, чуть заметным пятном матежины над переносицей, и, как-то неспокойно улыбаясь, сказала: «Гляди, Федя, не застрянь там! Возвращайся попроворней: печка — она ждать не будет».
Кажется, было это давным-давно. Бедняжка! Ровно бы ей сердце вещало… Теперь небось мечется стрепеткой в силках, не знает, куда деть себя. А мы… я… Как все же болят ноги! Просто невмоготу. И почему это? Ах да… А где же эти самые… как их?.. Пирожки с картошкой… Что? При чем тут пирожки!..
Федюнин замер, чувствуя спиной сквозь ватник острый в стене выступ. Культяпка ноги, прижатая к вербовке со скомканными ремнями, ныла. В паху и боку начиналось колотье. Так хотелось изменить позу! Но он крепился. Слышал у щеки сонный ребячий с причмочкой всхлип, слабый хруст зубов и мерное, глубокое, несколько стесненное дыхание…
XII
Пашкин совет сестре — ехать не шляхом, а полевыми дорогами — сам по себе был, конечно, добрым и умным, но воспользоваться этим советом Надя, к сожалению, могла лишь отчасти.
Ведь для того чтобы блуждать полевыми дорогами, да еще в такое время года, и притом такой ночью, надо было, во-первых, хорошо знать эти дороги, переходившие кое-где, как известно, в еле заметные проследки, а во-вторых, надо было иметь мужскую силу, чтобы в крайности выпрыгнуть из седла, ежели конь заноровится, начнет стрянуть в каком-нибудь топком месте, и провести его в поводу. Ни тем, ни другим похвастаться Надя не могла: полевых дорог дальше Терновки она не знала, а прыжки из седла — сейчас не ее удел. Да и сколько же времени понадобится на всякие задворки и крюки, когда дорога была каждая минута!