Горение. Книга 1 - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кончив читать, Дзержинский отправил с Провоторовым на волю странную «папироску» — товарищи удивились, прочитав: «Пришлите мне книги Гизо и о Гизо — все о „третьем сословии“. Юзеф».
Подпись его, и рука его.
Послали. «И. Э. Дзержинскому. X павильон Варшавской цитадели. Мой дорогой! Теперь, продолжая предыдущие мои письма, я хочу описать тебе впечатления, которые я получаю здесь, рассказать, чем живу. Четверть часа прогулки — это ежедневное развлечение. Я с наслаждением бегаю по дорожке и не думаю тогда ни о солдате с винтовкой, ни о жандарме, вооруженном саблей и револьвером, стоящих по обоим концам тропинки. (Вероятно, я очень смешно выгляжу со своей козьей бородкой, с вытянутой шеей и продолговатым, острым лицом.) Я слежу за небом. Иногда оно бывает совершенно ясное, темно-голубое с востока, более светлое с запада, иногда серое, однообразное и столь печальное; иногда мчатся тучи фантастическими клочьями — легкие, то опять тяжелые страшные чудовища, — несутся вдаль, выше, ниже; одни обгоняют другие с самыми разнообразными оттенками освещения и окраски. За ними виднеется мягкая, нежная лазурь. Однако все реже я вижу эту лазурь, все чаще бурные осенние вихри покрывают все небо серой пеленой свинцовых туч, И листья на деревьях все больше желтеют, сохнут, печально свисают вниз, они изъедены, истрепаны, не смотрят уже в небо. Солнце все ниже и появляется все реже, а лучи его не имеют уже прежней животворной силы. Я могу видеть солнце только во время прогулки, ибо окна моей камеры выходят на север. Лишь иногда попадает ко мне отблеск заката, и тогда я радуюсь, как ребенок. Через открытую форточку вижу кусочек неба, затемненный густой проволочной сеткой, слежу за великолепным закатом, за постоянно меняющейся игрой красок кроваво-пурпурного отблеска, за борьбой темноты со светом. Как прекрасен тогда этот кусочек неба! Золотистые летучие облачка на фоне ясной лазури, а там приближается темное чудовище с фиолетовым оттенком, вскоре все приобретает огненный цвет, потом его сменяет розовый, и постепенно бледнеет небо, и спускаются сумерки. Чувство красоты охватывает меня, я горю жаждой познания и (это странно, но это правда) развиваю это чувство здесь, в тюрьме. Я хотел бы охватить жизнь во всей ее полноте. Будь здоров, мой брат. Обнимаю тебя крепко. Твой Феликс».
Лишь на третий день Провоторов смог передать Дзержинскому посылку с воли — книги. Это не «папироска», это книги, пойди их проволоки сквозь охрану — здесь в тюрьме никому не верят, ни чужому, ни своему.
Заметил, как вспыхнули глаза арестанта — подивился: что в ней, в книге-то? Не хлеб, не табак, не детское письмецо…
… К предмету истории Дзержинский относился особо. Началось это с того, что отец ему, пятилетнему, перед смертью начал читать Плутарха, и мальчик на всю жизнь запомнил, как это интересно — истории других людей, иных веков, странных привычек и нравов. Потом мама рассказывала ему, как отец точно и странно определил историю:
— Мы умеем все — до удивительного быстро — облекать в гранит: не успеешь родиться — пожалуйте в землю. Единственно, что в силах охранить память человеческую — это искусство, живопись, музыка и разные истории, которые не претендуют на то, чтобы стать «всеобщей историей», но именно в силу этого ею и становятся.
Во втором классе гимназии (Феликс, тогда мечтал сделаться ксендзом) в учебниках классической истории, которая с детства стала для него сводом увлекательных рассказов об интересном, он отыскивал описание жизней религиозных бунтарей, начиная с Христа и кончая Лютером. Потом увлекся Спартаком, Эразмом Роттердамским, Кромвелем. Он обратил внимание, что все гении — вне зависимости от меры их религиозности — были на редкость беспутными людьми, шатунами, которые легко бросали достаток, дом, спокойствие и отправлялись по свету в поисках истины. Дзержинский подумал тогда, что история хранит очень мало имен, она выборочна в отборе и запоминает только тех, кто смог выявить себя, доказать свою мечту на деле, как случилось с Костюшкой, Байроном, Мицкевичем, Лермонтовым, Кибальчичем, Нансеном, Складовской-Кюри — ведь беспутные были люди, с точки зрения обывателя, привычного к устоявшемуся.
Дзержинский еще раз прочитал великих историков, когда начал вести рабочие кружки, а в третий раз вернулся к ним, как к спасительному источнику, в камере ковенской тюрьмы: помимо разума, в истории заключен оптимизм, неподвластный устрашающей поступательности точных наук.
Сейчас предмет истории вновь был его спасением, отключением от одиночества, вовлечением в жизнь, приобщением к будущему: особенно в связи с письмом «Лиги» в Совет Министров — за это надо бить, но бить оружием интеллигенции — знанием.
Гизо серой тенью проскользил по французской монархии, по взлету буржуазии — в банке и производстве, по ее общественной выявленности — в прессе и парламенте, он был похож в своей концепции на «Лигу».
Дзержинский прочитал книги, присланные с воли, — исследования о Гизо и самого Гизо, как цикл интересных историй, а потом попросил у хорошего стражника Провоторова перо и бумагу.
Писал Дзержинский на маленьких листочках, «выжимая» из Гизо, из литературы о нем, что может пригодиться в близком будущем, а он верил в будущее, иначе в тюрьме нельзя, иначе — раздавит, втопчет, сломит и уничтожит.
«Середина» в системе исторического развития — средние классы. Средние классы должны пользоваться в народе влиянием и перевесом, — утверждал Гизо, — их существование обеспечивает нации прочность; они есть полезный балласт страны. Отсутствие их лишает страну равновесия, конституцию — силы, историю — последовательности и заставляет нацию, претерпевая тысячу переворотов, неудач и потрясений, колебаться между деспотизмом и анархией.
Средний класс это, прежде всего, класс граждан, не обремененных ни чрезмерным трудом, ни праздностью: это — граждане, которые имеют и занятия и досуг. Это класс граждан, имеющих состояние, но не чересчур большое. Бедность создает рабство, а рабство обращается в раболепство или в мятеж. Богатство создает обособление, — считал Гизо, — оно делает человека настолько могущественным, что он перестает нуждаться в других и не обращает на них внимания, если гордость не побуждает его порабощать или унижать их. Богатство ставит человека вне нации, так как он мало нуждается в ней и мало заботится о ней. Члены средних классов должны руководить обществом, создавая мнение. Мнение — это то, что все говорят, что повторяют везде в виде уступки общей мысли, из какого-то уважения к ней. Во все эпохи истории мнение оказывает незримое влияние на поступки людей, влияние все более возрастающее, по мере того как у людей является больше средств прислушиваться друг к другу. Но мнение не всегда выражает общую волю. Напротив, часто общая воля смиряется мнением. Мнение представляет собою то, в чем люди решаются и могут признаваться друг другу. Мы не говорим о том, что есть в нас дурного. Мнение не выражает нездоровых и гнусных сторон народной воли. Оно выражает только идеи, и идеи относительно порядочные. Почему именно средний класс создает мнение? Потому что низший класс умеет только чувствовать, а говорить не умеет. Высший класс может только мыслить; его недостаток — неспособность чувствовать вместе с народом, отсутствие связи с ним, невозможность знать ясно, отчего народ страдает, чего он требует, чему противится. Вот почему мнение создает исключительно средний класс. «Мнение — царь мира», как сказал Паскаль; оно правит миром, лишь только появляется, какова бы ни была форма правления.
«Середина», найденная Гизо в истории, была «найдена» им и в политике. Его политика представляет управление государством среднему классу. Он должен править, во-первых, при помощи мнения, им же создаваемого, а затем — через прямое участие в ведении общественных дел. Управление при помощи мнения и представительное управление — вот двойная форма идеального, по мнению Гизо, строя.
Дзержинский, составляя конспект, посвященный теоретику «середины», тщательно исследовал философскую подоплеку Гизо, нравственную первооснову выразителя мелкобуржуазной стихии.
Гизо считал, что верховенства не существует потому, что ничья воля не имеет силы закона, пока она является только волей. Недостаточно сказать «я хочу», чтобы быть правым и чувствовать себя таковым. «Все мы сознаем в душе, что наша воля становится законной, лишь подчиняясь живущей в нас способности правильно смотреть на вещи. Существует только одно верховенство, мешающее кому бы то ни было стать его обладателем. Это — верховенство разума». Верховенство должно принадлежать разуму для того, чтобы ни одна воля, единичная или всеобщая, не могла претендовать на него. Верховенство должно принадлежать разуму еще и потому, что он является началом единства, которое может найти нация вне чисто абсолютной монархии. Паскаль сказал: «Множество, не сводимое к единству, создает беспорядок; единство, не заключающее в себе множества, является тиранией». После устранения тирании остается свести множество к единству, свести многообразие чувств к единому суждению, к ясной идее, другими словами