Семьдесят два градуса ниже нуля - Владимир Маркович Санин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Веня – другое дело, все его эмоции мгновенно отражаются на его лице.
– Веня, ты можешь петь внутренним голосом, мысленно? – просит Груздев.
– Надоело! – стонет Веня. – На корабль хочу, в тропики! Загорать желаю!
– Ты большой оригинал, детка. – Я глажу Веню по голове. – Но не забывай, что избыток ультрафиолетовых лучей губителен для организма. Ты зачахнешь, потеряешь аппетит, и вместо тебя домой прибудет твоя мумия.
– Ну и пусть! Лучше буду в музее под стеклом лежать, чем в пургу авралить и трижды проклятый снег пилить. Бра-атцы! Хочу быть мумией!
– Дай ему валерьянки, док, – предлагает Дугин.
Из камбуза в белом халате и чепчике высовывается Валя Горемыкин.
– Кто здесь потерял аппетит? Ты, Веня?
– Это док считает, что над моим пищеварением нависла грозная опасность.
– Зря. С таким желудком, как у тебя, можно до ста лет жить на сухом пайке. Хочешь жареной картошки?
– Шеф! – Веня молитвенно протягивает руки. – Ты один меня понимаешь!
Горемыкин удовлетворенно хрюкает.
– Тогда марш на камбуз чистить картошку!
– Совести у тебя нет, шеф… Так и быть, после полдника.
Дверь радиорубки перекосилась, отчетливо слышна морзянка. Томилин играет в шахматы с Дугиным, но по тому, как он оставляет под боем коня, я догадываюсь, что мысли его там, в радиорубке. Он уже знает, о чем идет разговор. Если еще пойду зимовать, обязательно изучу азбуку Морзе.
В кают-компанию входит заспанный Пухов. Не по-христиански, но я доволен, что мы его разбудили: полночи его чудовищный храп приводил меня в исступление. Говорят, что от него именно из-за храпа ушла жена, но я не склонен принимать эту версию: убежден, что самая разнесчастная женщина предпочла бы горькое одиночество супружеской жизни с таким беспросветным нытиком и пессимистом. А в том, что за Пухова дерутся все начальники станций, никакого парадокса нет: лучшего аэролога в высоких широтах, говорят, никогда не было.
– Дали бы людям поспать, – брюзжит он. – Делать вам нечего, развели базар!
– Вальс, фокстрот? – деловито спрашивает Веня, настраивая гитару.
– Антарктический вальс, – заказываю я, обнимая Пухова.
Он вяло сопротивляется, так как хорошо знает, что танцевальная разминка закончится не раньше, чем из него будут вытряхнуты остатки сна. На картину пробуждения Пухова обычно сбегаются смотреть все свободные от вахты. Веня или Костя аккомпанируют, а от меня требуется лишь водить «партнершу» и всякий раз менять сопроводительный текст нравоучений.
– Ах, Пухов, Пухов! – декламирую я, кружась в вальсе. – Когда же вы, наконец, проснетесь и станете человеком?.. Не наступайте на ноги, Собакевич вы этакий!.. Длинноногие загорелые примы уже вглядываются с тоскою в горизонт – где же, когда же появится волшебный корабль с героическим Пуховым на борту? А вы все ворчите… Какие заманчивые у вас перспективы, Пухов, какие волнующие возможности! Веня, темп!
– Отпустите, – клянчит Пухов, – я старый человек, у меня ишиас.
– Да разве ишиас помеха для любви? – Я делаю такой пируэт, что раздаются аплодисменты. – Ишиас украшает мужчину, свидетельствуя о ранних страстях и бурной молодости. Смелее, Пухов!
– Стыдитесь, доктор! – отбивается Пухов. – У меня незапятнанная трудовая книжка!
Я с разочарованным видом усаживаю Пухова на скамью.
– Любовь прекрасной женщины – и трудовая книжка… Нет, вы неисправимы, Пухов…
Груздев захлопывает книгу. Догадываюсь, он намерен сделать мне внушение.
– Доктор, – начинает он, – я давно хотел вас спросить: почему вы стараетесь все время острить? Свойство характера, душевная потребность или просто считаете своим медицинским долгом? Так сказать, ионизируете воздух, оздоровляете микроклимат нашего небольшого, но спаянного коллектива?
– Как вам сказать, Георгий Борисович…
– Лучше всего откровенно.
– Видите ли, я с малых лет не люблю простоквашу.
– Ну и что? – Груздев озадачен.
– Рядовое наблюдение: еще в детстве я заметил, что одно лишь присутствие нытика необъяснимым образом влияет на молоко: оно скисает. Ну и, помимо того, в народе считают, что даже среднего качества остроты содержат витамин С.
– Я бы, с вашего разрешения, предпочел цингу.
– Не разрешу! Мне за то и деньги платят, чтобы я доставил вас домой здоровеньким и краснощеким. И я поклялся своим дипломом, что так и будет.
Пухов качает головой:
– Кому сейчас только не выдают дипломы… Не обижайтесь, Саша, доктор вы хороший, но солидности в вас, простите, маловато. Доктор должен быть окружен таинственностью, внушать трепет. Я вот помню одного врача, к которому мальчишкой ходил. Воротничок – белоснежный, пенсне – золотое, голос – шаляпинский бас! Величия был мужчина необыкновенного. Взглянет этак сверху вниз – и ты уже дрожишь и выздоравливаешь. А вы? То ли вам, Саша, штангу толкать, то ли в одиночку на собаках Антарктиду покорять. Как вы считаете, Георгий Борисович?
– Я думаю, что для Александра Васильевича еще не все потеряно. Если он купит себе пенсне…
Пухов посмеивается, довольный: ему кажется, что он отомстил за вальс. А мне только того и надо. Груздев – он умен, как бес, насчет микроклимата он сказал точно. Мне чертовски нужно, чтобы люди вокруг улыбались, мы пятые сутки в подвешенном состоянии, я сам готов зареветь белугой!
Слышится и снова затихает рокот дизеля.
– Иван из дизельной вышел, – догадывается Веня. – Сейчас заявится и сообщит народу: «Здоровеньки булы. Щец от обеда не осталось рабочему человеку?»
Сто раз было, но все замирают в предвкушении. Мы не телепаты, мы просто знаем друг друга как облупленных.
В кают-компанию, вытирая руки ветошью, входит Нетудыхата.
– Здоровеньки булы. (Веня радостно раскрывает рот.) Щец бы похлебать рабочему человеку… Вы что, сказились?
Мы самозабвенно хохочем, даже Груздев на мгновение забывает про свое достоинство и беззвучно смеется. Но тут из спальни доносится долгий и тяжкий кашель. Смех мгновенно стихает.
В кают-компанию, сутулясь, входит