Квартал Тортилья-Флэт. Гроздья гнева. Жемчужина - Джон Эрнст Стейнбек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Том крикнул:
— Проехали пустыню! Па, Эл, да посмотрите! Ведь проехали!
— Я так устал, что мне все равно, — сказал Эл.
— Дай я поведу.
— Нет, подожди.
Техачапи проехали при свете. Позади вставало солнце. И вдруг внизу глазам их открылась широкая долина. Эл резко затормозил посреди дороги и крикнул:
— Ой! Смотрите! — Виноградники, фруктовые сады, широкая ровная долина — зеленая, прекрасная. Деревья, посаженные рядами, фермерские домики.
И отец сказал:
— Мать честная!
Городки вдали, поселки среди фруктовых садов и утреннее солнце, заливающее золотом долину. Позади дали сигнал. Эл свернул к краю шоссе и остановился там.
— Надо посмотреть как следует.
Золотые поутру поля, ивы, ряды эвкалиптов.
Отец вздохнул.
— Вот не думал, что такое бывает на свете.
Персиковые деревья, ореховые рощи и пятна темной зелени апельсинов. И красные крыши среди деревьев, и сараи — большие сараи. Эл вылез из машины и сделал несколько шагов, разминая ноги.
Он крикнул:
— Ма, посмотри! Приехали!
Руфь и Уинфилд сползли с грузовика на землю и замерли на месте, благоговейно и робко глядя на широкую долину. Даль застилало легкой дымкой, и казалось, что земля в этой дали, уходя к горизонту, становится все мягче и мягче. Ветряная мельница поблескивала крыльями, точно маленький гелиограф. Руфь и Уинфилд смотрели не отрываясь, и Руфь прошептала:
— Вот она — Калифорния.
Уинфилд повторил это слово по складам, беззвучно шевеля губами.
— Тут фрукты, — сказал он вслух.
Кэйси и дядя Джон, Конни и Роза Сарона спустились вниз. И они тоже стояли молча. Роза Сарона подняла руку пригладить волосы, увидела долину, и рука ее медленно опустилась.
Том сказал:
— А где ма? Я хочу, чтобы ма посмотрела. Ма, смотри! Иди сюда.
Мать медленно, с трудом перелезла через задний борт. Том взглянул на нее:
— Господи! Ты заболела, что ли?
Лицо у матери было одутловатое, серое, глаза глубоко запали, веки покраснели от бессонницы. Ее ноги коснулись земли, и она ухватилась за борт грузовика, чтобы не упасть.
Она проговорила хрипло:
— Значит, пустыню проехали?
Том показал на широкую долину:
— Смотри!
Она взглянула в ту сторону, и рот у нее чуть приоткрылся. Пальцы потянулись к горлу, захватили складочку мягкой кожи и чуть стиснули ее.
— Слава богу! — сказала она. — Приехала наша семья. — Колени у нее подогнулись, и она села на подножку.
— Заболела, ма?
— Нет, устала.
— Ты не спала ночь?
— Нет.
— Бабке было плохо?
Мать посмотрела на свои руки, лежащие у нее на коленях, как усталые любовники.
— Я хотела подождать, не говорить сразу. Чтобы не портить вам…
Отец сказал:
— Значит, бабка совсем плоха.
Мать подняла глаза и долгим взглядом обвела долину.
— Бабка умерла.
Они молча смотрели на нее, и наконец отец спросил:
— Когда?
— Еще до того, как нас остановили.
— Потому ты и не позволила осмотреть вещи?
— Я боялась, что мы застрянем в пустыне, — ответила мать. — Я сказала бабке, что поделать ничего нельзя. Семье надо проехать пустыню. Я сказала, я все ей сказала, когда она была уже при смерти. Нам нельзя было останавливаться посреди пустыни. У нас маленькие дети… Роза беременная. Я ей все сказала. — Она подняла руки с колен, на секунду закрыла лицо, потом тихо проговорила: — Ее надо похоронить там, где зелено, красиво. Чтобы кругом были деревья. Пусть хоть ляжет в землю в Калифорнии.
Все испуганно смотрели на мать, поражаясь ее силе.
Том сказал:
— Господи боже! И ты всю ночь лежала с ней рядом?
— Нам надо было переехать пустыню, — жалобно проговорила она.
Том шагнул к матери и хотел положить ей руку на плечо.
— Не трогай меня, — сказала она. — Я совладаю с собой, только не трогай. А то не выдержу.
Отец сказал:
— Надо ехать. Надо туда, вниз ехать.
Мать взглянула на него.
— Можно… можно я сяду в кабину? Я больше не могу там… я устала. Сил у меня нет.
Они снова взобрались на грузовик, отводя глаза от неподвижной длинной фигуры, закрытой, укутанной со всех сторон — укутанной даже с головой — одеялом. Они сели по местам, стараясь не смотреть на нее, не смотреть на приподнявшееся бугорком одеяло — это нос, на острый угол — это подбородок. Они старались не смотреть туда — и не могли. Руфь и Уинфилд, забравшиеся в передний угол, как можно дальше от мертвой, не сводили с нее глаз.
И Руфь сказала шепотом:
— Это бабка. Она теперь мертвая.
Уинфилд медленно кивнул.
— Она больше не дышит. Она совсем, совсем мертвая.
А Роза Сарона шепнула Конни:
— Она умирала… как раз когда мы…
— Кто же знал? — успокаивающе сказал Конни.
Эл залез наверх, уступив матери место в кабине. И Эл решил немного похорохориться, потому что ему было грустно. Он бухнулся рядом с Кэйси и дядей Джоном.
— Ну что ж, она уж старая была. Пора и на тот свет, — сказал Эл. — Помирать всем придется. — Кэйси и дядя Джон посмотрели на Эла пустыми глазами, точно это был куст, обретший вдруг дар слова. — Ведь правда? — не сдавался Эл. Но те двое отвели от него глаза, и он насупился и замолчал.
Кейси проговорил изумленно, точно не веря самому себе:
— Всю ночь… одна. — И добавил: — Джон! Такое у нее сердце, у этой женщины, что мне страшно становится. И страшно, и каким-то подлецом себе кажешься.
Джон спросил:
— А это не грех? Как, по-твоему, тут нет греха?
Кэйси удивленно взглянул на него.
— Грех? Никакого греха тут нет.
— А я что ни сделаю, так хоть немножко, а согрешу, — сказал Джон и посмотрел на длинное, закутанное с головой тело.
Том, мать и отец сели в кабину. Том отпустил тормоза и включил мотор. Тяжелая машина пошла под уклон, пофыркивая, подскакивая, сотрясаясь всем кузовом на ходу. Позади них было солнце, впереди — золотая и зеленая долина. Мать медленно повела головой.
— Красота какая! — сказала она. — Вот бы им посмотреть!
— Да, правда, — сказал отец.
Том похлопал ладонью по штурвалу.
— Уж очень они были старые, — сказал он. — Они бы ничего такого здесь не увидели. Дед стал бы вспоминать свою молодость, индейцев и прерии. А бабка — свой первый домик. Уж очень они были старые. Кто по-настоящему все увидит, так это Руфь и Уинфилд.
Отец сказал:
— Смотри, как наш Томми разговаривает, как большой, будто проповедь читает.
А мать грустно улыбнулась:
— Да… Томми стал большой, вырос… так вырос, что до него и не дотянешься.
Они спускались вниз, круто поворачивая, петляя вместе с шоссе, и то теряли долину из виду, то находили снова. Снизу до них долетало ее горячее дыхание с горячим запахом зелени, смолистым запахом гринделий. Вдоль шоссе трещали цикады. Том увидел впереди гремучую змею, наехал на нее, раздавил колесами и так и оставил корчиться посреди дороги.
Он сказал:
— Надо разыскать, где тут есть следователь. Надо, чтобы у бабки были приличные похороны. Па, сколько у нас осталось денег?
— Около сорока долларов, — ответил отец.
Том засмеялся.
— Здорово! Это для начала-то! Ни с чем приехали. — Он хмыкнул, и тут же лицо у него стало суровое. Он натянул козырек кепки на самые глаза. А грузовик спускался вниз под уклон, к широкой долине.
Глава девятнадцатая
Когда-то давно Калифорния принадлежала Мексике, а ее земли — мексиканцам; а потом в страну хлынула орда оборванных, не знающих покоя американцев. И так сильна была в них жажда земли, что они захватили эту землю — завладели землей Саттера, землей Герреро, захватили большие поместья, искромсали их, дрались каждый за свой кусок, рыча, как освирепевшие, изголодавшиеся звери, и охраняли захваченное с оружием в руках. Они построили там дома и сараи, они вспахали землю и засеяли ее. И стали считать себя хозяевами этой земли.
Мексиканцы были народ слабый и сытый. Они не могли отстаивать свои права, потому что не было для них в мире ничего такого, к чему можно тянуться с той жадностью, с какой тянулись к земле американцы.
И с годами скваттеры стали уже не скваттерами, а собственниками; и дети их выросли и народили детей на этой земле. И они утолили свой голод, звериный голод, сосущий, терзающий внутренности голод, утолить который могли только земля, вода, благодатное небо над этой землей, зеленые всходы, набухающие соками корни. Они владели всем этим в столь полной мере, что перестали что-либо видеть вокруг себя. Их уже не терзала тоска по акру плодородной земли и по блестящему на солнце плугу, по семенам и по ветряной мельнице, помахивающей крыльями. Они уже не вставали до зари, прислушиваясь к первому чириканью сонных птиц, не чувствовали на лице утреннего ветерка, не дожидались первых лучей, чтобы выйти на милое их сердцу поле. Все это отошло в прошлое; урожай исчислялся теперь долларами, земля оценивалась как основной капитал плюс проценты, урожаи покупались и продавались еще до посева. И теперь неурожайный год, засуха и наводнение стали для них не смертью, на какой-то срок обрывающей течение жизни, а всего лишь убытком. И деньги измельчили их любовь к земле, и их страсть каплю за каплей высушили проценты, и они стали теперь не фермерами, а мелкими лавочниками, торгующими урожаем, мелкими фабрикантами, которые продают прежде, чем производят. А потом неудачливым лавочникам пришлось распроститься со своей землей и уступить ее лавочникам более деловым. Как бы человек ни был разумен, как бы он ни любил землю и зеленые всходы, это не помогало ему уцелеть, если из него не получалось лавочника. И с годами землей завладели крупные дельцы; и участки становились все крупнее, но число их уменьшалось.