Гамаюн. Жизнь Александра Блока. - Владимир Николаевич Орлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нужно было очень не любить Блока в это время, четверть века спустя, чтобы написать такую злостную неправду (а как враждебно относился Белый к Блоку в последнее свое пятилетие, видно из его откровенных писем к близким людям). На самом деле удар Белого был направлен совсем в другую сторону. Вот письмо, которым он разразился:
«Милостивый государь Александр Александрович. Спешу Вас известить об одной приятной для нас обоих вести. Отношения наши обрываются навсегда. Мне было трудно поставить крест на Вашем внутреннем облике, ибо я имею обыкновение сериозно относиться к внутренней связи с той или иной личностью, раз эта личность называет себя моим другом. Потому-то я и очень мучался, хотел Вас привлекать к ответу за многие Ваши поступки (что было бы неприятно и для меня и для Вас). Я издали продолжал за Вами следить. Наконец, когда Ваше «прошение», pardon, статья о реалистах появилась в «Руне», где Вы беззастенчиво писали о том, чего не думали, мне все стало ясно. Объяснение с Вами оказалось излишним. Теперь мне легко и спокойно. Спешу Вас уведомить, что, если бы нам суждено когда-нибудь встретиться (чего не дай бог) и Вы первый подадите мне руку, я с Вами поздороваюсь. Если же Вы постараетесь сделать вид, что мы незнакомы, или уклониться от встречи со мной, это будет мне тем приятнее.
Примите и прочее. Борис Бугаев».
Как видим, об альянсе с «золотым мешком», капиталистом и хамом – ни звука. Все дело было в статье «О реалистах».
На этот раз Блок вышел из равновесия. В резком тоне он потребовал от Белого в десятидневный срок либо «отказаться от своих слов», либо прислать секунданта.
Со своей стороны, он не нашел ничего лучшего, как пригласить к себе в секунданты кротчайшего Евгения Иванова. Тот перепугался насмерть, отказался решительно и с перепугу понес ахинею: «…к этой роли совсем не приспособлен и ничего не понимаю, как и что делать: как оружие приобретать, объясняться как и разные другие подробности мелкие, от которых холодеть можно: например, куда отвозить и как поступать с убитыми». Особенно хороша последняя «мелкая подробность».
До таких страстей, как и следовало ожидать, дело не дошло. Андрей Белый немедленно пошел на попятный. Он и других, и самого себя уверил, что в прошлом году, когда он вызывал Блока, реальный повод к поединку действительно существовал, а теперь такого повода нет. Он уведомил Блока, что фраза о «прошении» вырвалась в минуту раздражения, под впечатлением похвал, которыми Блок наградил «глубоко бездарные очерки Скитальца», и слуха, будто черновик своей статьи Блок читал Леониду Андрееву (слух неосновательный: Блок даже не был знаком с Андреевым). «Охотно беру назад слова о «прошении», потому что не призван судить Ваши литературные вкусы», – писал Белый, добавляя, впрочем: «В заключение, милостивый государь, могу сказать только одно: мы друг другу чужды».
Но Белый не был бы Белым, если бы поставил на этом точку. Одновременно он направил Блоку громадное письмо, в котором снова, несмотря на внятные разъяснения Блока, дотошно выяснял меру причастности его к мистическому анархизму и тем самым долю его ответственности за раскол среди символистов.
Блоку пришлось отвечать – и так, против воли, он снова был втянут в бесконечное обсуждение того, что уже давно потеряло для него смысл, значение и цену. Письма Белого, впрочем, сыграли дополнительную роль в его решении открыто, в печати, отмежеваться от чулковского манифеста. Но и строить сообща с Белым эстетическую теорию «чистого символизма» он не собирался. Даже ликвидировав свои недоразумения по отдельным вопросам литературной тактики, Блок и Белый уже не могли прийти к взаимопониманию.
В эти страдные августовские дни 1907 года, получая многочисленные письма Белого и отвечая ему, Блок подводил черту под тем, что за последнее время передумал и переоценил. Особенно замечательно его большое исповедальное письмо, за которым он провел три дня – 15, 16 и 17 августа.
Прервав письмо на половине, Блок поехал в Москву, думая, что лучше переговорить с Белым с глазу на глаз. Известил его из ресторана «Прага», где год назад они уже пытались объясниться, но лакей вернулся с ответом, что Белого нет дома. Блок решил, что, значит, говорить не судьба, вернулся в Шахматово и закончил письмо.
Всю дорогу говорил с молодым ямщиком, и этот разговор откликнулся в письме. «У меня теперь очень крупные сложности в личной жизни. Когда же говорит ямщик, оказывается, что он представитель сорока простых миллионов, а я – представитель сотни «кающихся дворян» со сложностями. Ямщик ничего поделать не может с тем, что он темен, а я с тем, что я – еще темнее… Но я здоров и прост, становлюсь все проще, как только могу. В чем же дело?»
Дело было в муке Россией и за Россию. «Ведь вот откуда мое хватанье за Скитальца: я за Волгу ухватился, за понятность слога, за отзывчивость души, за ее здоровую и тупую боль». Без этой ноты нельзя понять исповедь Блока.
Прослеживая с самого начала всю сложную историю своих отношений с Белым, он признался, что уже в первую шахматовскую встречу «почувствовал и пережил напряженно», что они – «разного духа», «духовные враги». Своевременно он не сказал об этом Белому – отсюда все и пошло. «Знаю одно: мне было трудно понимать Вас и писать Вам… Мы с Вами и письменно и устно объяснялись в любви друг другу, но делали это по-разному – и даже в этом не понимали друг друга».
И теперь, после долгих лет затрудненного общения, после всего личного, что встало между ними и писать о чем немыслимо, он хочет сказать без обиняков, как на духу, что не в состоянии открыть свою «моральную, философскую, религиозную физиономию», чего годами добивался от него Белый. «Яне умею, фактически не могу открыть Вам ее без связи с событиями моей жизни, с моими переживаниями; некоторые из этих событий и переживаний не знает никто на свете, и я не хотел и не хочу сообщать их и Вам».
«Никто на свете»! Это было коренным душевным свойством Блока. Он никому не поведал своей тайны, унес ее с собой, и нам осталось только пытаться разгадать ее.
Но и то немногое, во что Блок счел возможным посвятить Белого, звучит как исповедь: «Хочу вольного воздуха и простора… Я готов сказать лучше, чтобы Вы узнали меня, что я – очень верю в себя, что ощущаю в себе какую-то здоровую цельность и способность и уменье быть человеком – вольным, независимым и честным… Чувствую, что всем, что пишу, делаюсь еще более чуждым Вам. Но я всегда был таким, почему же Вы прежде любили меня?»
Так или иначе, переписка открыла путь к формальному примирению.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});