Дорогая, я дома - Дмитрий Петровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А на следующий же день нас построили, и товарищ генерал и швейцарский дивизионер под аплодисменты открыли памятник дружбы Европы и Китая – два параллельных обелиска, у подножия которых были вытесаны в камне барельефы маленьких швейцарских домиков, а по центру, связывая обелиски, летела огромная стая каменных лебедей, один из которых едва не касался своим крылом крохотной черепичной крыши.
В том году Цинмин, праздник поминовения усопших, пришелся на март, и перед нашим домиком, так же, как перед домиками наших сослуживцев и хибаркой торговцев электроникой, и дальше – перед виллой генерала, стояли столы с благовонными палочками и несколькими плошками риса – для отцов и дедов, для всех тех, кто не дожил до сегодняшнего дня. Вечером мы отправились погулять к берегам озера, и все, даже брехун Чжао Лин, были тихими и торжественными. И пока мы шли по еще заснеженной земле к озеру, в котором лед уже был не сплошным, а льдины плавали в нем, как в стакане для коктейля, я вспоминал еще одну такую снежную зиму, которая выпала на мою долю в России, на берегу почти такого же озера, только больше, и зима была гораздо холоднее. Там я проходил службу на местном заводе и помогал собирать русское оружие, еще до того, как майор Сяо Мэй открыл во мне талант механика и отправил изучать движки стратегических бомбардировщиков. Там я научился свободно говорить по-русски, отвечать матом на мат местной солдатни и пить спирт. От спирта все вокруг теплело, необъятные просторы этой страны не так пугали, синий лес за окнами казармы казался почти мирным, а озеро, или пруд, как его называли местные, – совсем родным. В один из зимних вечеров в новостях по телевизору сказали, что в Инцзян опять случилось мощное землетрясение, а часом позже на мой айфон пришло сообщение от дяди, что мои родители погибли под обломками нашего дома. Спирт и тогда очень помог: теплым становилось дыхание, и воздух, который я судорожно глотал, и слезы: они застилали глаза, и зимний городок на другом берегу пруда будто тонул в них, казался цепью драгоценных лучистых огоньков на белом. Так мне и запомнилась Россия – цепь огоньков на берегу, вид – будто с дрейфующей полярной льдины.
Когда мы с нашими дошли до берега озера Эммен – я обернулся, чтобы увидеть на вечерней Оттенрюти те же огоньки – наши дома, столики перед ними, и едва различимый отсюда дымок благовоний, восходящий к небу. У каждого в кармане лежали свернутые вчетверо листочки бумаги – письма нашим отцам, матерям, дедам. И после прогулки мы собирались сделать с ними то, что делали каждый год в этот день, – сжечь, чтобы они дымом ушли в небо, к ним, которые там, наверху, смогут прочитать их и увидеть, что мы живы, мы счастливы, мы продолжаем наше дело.
И вдруг я что-то заметил. Что-то, что прервало торжественный, праздничный ход моих мыслей. С берега озера был хорошо виден тот таинственный дом, в котором жили женщина-призрак и призрак-ребенок. Он смотрелся таким же заброшенным и темным, как раньше, и двери были закрыты. Но перед ним, точно так же, как перед нашим домом, стоял столик, на нем тоже стояли тарелочки с чем-то, и от благовоний в небо точно так же уходил дым.
Позже, когда мы сжигали наши бумажки, я делал это так же, как Ювэй, Чжао Лин и его семья, так же, как Шаоци, но не мог сосредоточиться на том, что делаю. А когда все закончилось, я притормозил, потом остановился, остался на улице один и, дождавшись, пока все оказались внутри, пошел вверх по дороге.
Она и мальчик были на улице – стояли рядом со столиком, на котором, конечно, все было неправильно – там стояли какие-то закуски и даже стакан красного вина, совершенно не в том порядке, и палочки стояли не так, как положено. Но они сами сидели на корточках рядом со столиком и разглядывали свои бумажки, перед тем как сжечь. И мальчик, склонив свою голову с шапкой огненно-рыжих волос, водил по словам, шевелил губами, спрашивал: я не знаю, как по-немецки. Ведь папа не поймет по-русски, так?
И женщина, все в тех же темных очках, в черном платье и белом пуховике, гладила его по голове и говорила: ничего, Людвиг. Мама переведет ему там, наверху.
Я медленно подошел, боясь отвлечь их, боясь, что эти двое странных людей прогонят меня. Они оба обернулись и, когда я сказал «здравствуйте», тоже сказали «здравствуйте».
– Что вы делаете? – спросил я, и мальчик сказал: отправляем письмо папе, а женщина тихо кивнула.
– Нам нравится ваш праздник, и мы тоже празднуем его. Можно?
– Конечно, – ответил я.
Записка мальчика сгорела первой, и я помог собрать пепел правильной горкой. Ее бумажка не поджигалась ее спичками – мне пришлось достать бензиновую зажигалку, запалить ее с краю. И когда бумага уже почти прогорела – она вдруг поднялась в воздух и, меняя цвет с рыже-красного на серый и остывая, поплыла в сторону озера, поднимаясь вверх, над ее странным домом, над нашими домиками – и дальше, в сторону аэродрома, к полосе, с которой поднимались «белые лебеди» – чтобы пересечь волны радиомаяков дальнего и ближнего приводов, оси наших радаров, чтобы ее подхватил теплый восходящий поток от работающего двигателя одного из наших самолетов – и он взмыл бы вверх, и увидел сверху эту застывшую, оцепеневшую страну и огоньки на наших порогах – огоньки новых жизней, и потом вправду долетел бы до неба, и там рассказал бы – все-все как есть.
– Ваш отец умер? – спросил я.
Женщина кивнула. Мы оба встали с земли, все еще глядя туда, куда улетело ее сгоревшее письмо.
– Откуда вы знаете русский? – спросила она.
– Я служил в армии, и меня направили на завод «Калашников», в Россию. А потом, когда увидели, что я хороший механик, – в Воронеж, на авиастроительный…
– «Калашников», – повторила она, и вдруг что-то как будто случилось с ней – на лице появился румянец, тонкие руки дрогнули, тонкие брови опустились под темные очки и сразу вернулись, будто она сморгнула невидимую слезу. – Скажите… Скажите, а там, где этот завод, – там был пруд?
– Да, конечно, – ответил я. – Я думал, это озеро, но местные говорили «пруд».
– И