Приключения-1988 - Павел Нилин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Поешь, поешь, — согласился он. — Ночь у нас большая...
Не чувствуя вкуса, молотил я зубами мясо, картошку, мягкими ломтями пшеничного хлеба заедал, и все время давил на меня тяжелый взгляд Левченко. Господи, неужели можно забыть, как мы плыли в ледяной воде под мертвенным светом ракет, как лежали рядом, вжавшись в сырую глину за бруствером и прислушиваясь к голосам немцев в секрете? Но ведь, если вдуматься, может быть, и те немцы, которых мы одновременно сняли финкой и ручкой пистолета, были тоже неплохие люди — для своих товарищей, для своих семей. А для нас они были враги, и, конечно, мы им врезали от души, не задумываясь ни на секунду. И я теперь дополз до их окопа, я уже через бруствер перевалился, но здесь меня ждал Левченко, и то, что мы с ним оба русские, уже не имело значения, потому что я приполз сюда, чтобы, как и тогда, год назад, взять его самого и дружков его «языками», я пришел взять их в плен, и кары им грозили страшные, и он знал об этом, и он хорошо знал фронтовой закон — уйти за линию фронта назад он мне не даст. Смешно, но, увидев именно Левченко, я ощутил впервые по-настоящему, что между мной, Жегловым, Пасюком, Колей, всеми нашими ребятами, и ими, всей этой смрадной бандой, их дружками, подельщиками, соучастниками, укрывателями, всеми, кого мы называем преступным элементом, идет самая настоящая война, со всеми ее ужасными, неумолимыми законами — с убитыми, ранеными и пленными.
Когда я командовал штрафниками, я, конечно, не надеялся, что все они — те, кто доживет до победы, — станут какими-то образцовыми гражданами. Но все равно не верилось, что, выжив на такой страшной войне и получив жизнь вроде бы заново, человек захочет ее опять погубить в грязи и стыдухе. Ну что же, рядовой Левченко видел, как воевал его комроты Шарапов, бандит Левченко пусть посмотрит, как умрет Шарапов — старший лейтенант милиции...
Каким-то детским заклятием убеждал я себя, что не наживется Левченко после меня, есть какая-то справедливость, есть правда, есть судьба — падет на него моя кровь, и его проволокут по асфальту, как шофера «студера» Есина.
Поднял я на него глаза, чтобы сказать ему пару ласковых и взглянуть напоследок в буркалы его продажные. Но Левченко и не смотрел на меня, сидел он, подперев щеку ладонью, и равнодушно глядел в угол, будто его и не касалось мое присутствие здесь. И молчал он все время. Он молчал! Он молчал! Почему?!! Почему он молчит целый час, хотя узнал меня в первый же миг — мы ведь всего-то год не виделись!
Он ведь не может так все время молчать — он-то понимает, что мой приход сюда — конец им всем! Ведь Левченко в отличие от остальных знает, что в сорок третьем меня не комиссовали по инвалидности, что только в сентябре сорок четвертого принял я командование их штрафной ротой под Ковелем!
Чего же он ждет? Чтобы я выговорился до конца? И тогда он встанет и обскажет друзьям, что и как вокруг них на земле происходит?
А мне-то что теперь делать? В его присутствии дальше ваньку валять нет смысла. Что же делать?
— Машину-то хорошо водишь? — спросил меня горбун.
— Ничего, не жаловались...
— На фронте ты где служил? Шоферил?
— Два года просидел за баранкой, — сказал я с усилием, чувствуя, как язык мой становится тяжелым и непослушным, будто у пьяного. А я ведь и не захмелел нисколько — обстановочка сильно бодрила. Что же делать? Что делать?
Что бы Жеглов на моем месте сделал? Или что стал бы я делать на фронте в такой ситуации? Ну, засекли бы, допустим, немцы разведгруппу — я бы ведь не стал разоряться, размахивая голыми руками. Залег? Или пошел бы на прорыв?
Пропади ты пропадом, Левченко! Нет мне пути назад!
— В автобате 144-й бригады тяжелой артиллерии служил. Две медали имел — при судимости отобрали, — сказал я твердо.
Полыхая весь от ярости, думал я про себя: пускай он, гадина, скажет им, что не служил я в автобате шофером, а вместе с ним плавал через Вислу за «языками», пусть он им, паскуда, скажет, что я сорок два раза ходил за линию фронта и не две у меня отобранные медали, а семь — за Москву, за Сталинград, «За отвагу», «За боевые заслуги», за Варшаву, за Берлин, за Победу! Скажи им, уголовная рожа, про две мои Звездочки, про «Отечественную войну», про мое «Красное Знамя», поведай им, сука, про пять моих ран и расскажи заодно про надпись мою на рейхстаге! И про моих товарищей, которые не дошли до рейхстага, и про живых моих друзей, которых ты не видел, но которые и после меня придут сюда и с корнем вырвут, испепелят ваше крысиное гнездо...
А Левченко не смотрел на меня. И молчал.
— А не говорил Фокс про дружка своего? — тихо спросил горбун.
— Убили менты дружка его, — сказал я. — Застрелили, значит...
— Где ж случилось это?
— Не знаю, я там не был, а Фокс не говорил. Сказал только, что по глупости на мусоров налетели и корешу его в затылок пулю вмазали. Без мучений кончился, сразу же помер. Он еще сказал, что так, может, и лучше, раненый человек слабый, его на уговор легче взять...
Обвел я их взглядом — интересно мне было, как они прореагируют на весть о смерти Есина, все-таки им он был свой человек. А они никак не отреагировали — то ли горбун дисциплину такую здесь навел, то ли им наплевать было на Есина. Застрелили — застрелили, и черт с ним.
Все жрал, никак остановиться не мог Лошак. Убийца Тягунов, не обращая на нас внимания, сам с собой карточные фокусы разыгрывал. Чугунная Рожа приладился за столом оружие чистить: пушка у него была хорошая — револьвер «лефоше», я такой уже видел, хитрая это штука, в ней, помимо ствола, есть нож, а ручкой как кастетом можно работать. Аня сидела, сгорбившись, постарев сразу, и тоненько дрожали у нее ноздри, и пальцы тряслись, и я подумал, что она, наверное, кокаином балуется. Бабка-вурдалачка недвижимо подпирала стену и неотрывно на меня глазела, а Промокашка брал из вазочки куски сахару, клал их на ладонь и ловким щелчком забрасывал в рот, и, когда он ловил белые куски вытянутыми губами, походил он сильно на дрессированную дворнягу. А горбун гладил своего кролика, поглядывал на меня красными глазками прищуренными. И только Левченко как будто здесь отсутствовал.
— А что же нам велел передать Фокс? — вступил в игру горбун.
— Вам он ничего не велел мне передавать. Он мне посулил денег, если я разыщу его бабу и скажу ей, что надо делать. А уж это ее усмотрение — меня сюда заволакивать...
— И что же надо делать? Что тебе Фокс сказал?
— Спасать его он велел.
— Как же это я его спасу? Петровку на приступ брать пойду?
— Этого я не знаю. Я только могу сказать, что он задумал.
— Ну-ну, говори...
— Вчера вечером он следователю сказал, что хочет сознаться в ограблении магазина, где сторожа стукнули...
— Зачем?
— По закону его должны — так Фокс говорит — вывезти на место преступления, чтобы он там показал, как все происходило. Поскольку он ни на что больше не колется, они сразу же ухватились за его признание — им там все, мол, надо задокументировать, снять его на фотографии, чтобы он потом не вздумал отказаться... При нем же по телефону договорились на завтра.
— Ну это я понял — дальше-то что?
— А дальше он такое суждение имел: пока он на Петровке, повезет его не тюремный конвой, а опергруппа со следователем. И на месте их там должно быть три-четыре человека, ну, пять от силы, не больше. Магазин для такого дела обязательно закроют. Это для вас сигнал будет — как среди дня запрут магазин, значит, должны и его привезти туда вскоре. Он мне сказал, что продумал все до тонкости, каждую детальку обмозговал...
— Он, гад, лучше бы раньше мозговал, как псам в руки не даваться, — буркнул сердито горбун.
— Это я не знаю, я говорю то, чего он мне велел передать. Значит, план у него такой: введут его в магазин и дверь изнутри прикроют, а вы в это время тем же макаром, что в прошлый раз, войдете через подвал в подсобку. Машина должна на пустыре за магазин отчалиться. Когда он с операми спустится в подсобку, вы их там всех переколете и спокойно черным ходом наружу выйдете. Вот и вся его задумка. Сил, он сказал, наверняка хватит, потому что главное в этом деле — неожиданность...
Тишина наступила гробовая, и я даже забыл на минуту про Левченко, а ведь я его вместе со всеми приглашал в засаду — на смерть. И он-то с моим планом вряд ли согласится. Но это от меня уже не зависело, я сделал все, что мог.
Все молчали и смотрели на горбуна, и мгновения эти были бесконечны.
— Толково придумано, — сказал наконец убийца Тягунов. Ему, наверное, казалось несложным заколоть трех-четырех оперативников.
— «Толково»! «Толково»! — заорал, передразнивая его, горбун, и белые десны его обнажились в жутком оскале. — У них тоже пушки имеются! Половину наших укокать там могут...
— Риск — благородное дело, — спокойно сказал Тягунов. — Нас ведь где-то обязательно укокают...
— Типун тебе на язык, холера одноглазая! — крикнул горбун. — Перекокают от глупости вашей! Кабы слушали меня, дуроломы безмозглые, жили бы как у Христа за пазухой!