Интелефобия, или Прощаясь с любимой книгой - Константин Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
XIV
Удивляются люди, говоря, что наша империя была - удивительная империя, единственная в своем роде: народ-хозяин, народ-империалист в этой империи оказался беднее подвластных народов. А чего удивляться? Ведь наша империя была "благородная", потому что - коммунистическая, то есть освобождавшая другие народы от обычных условий человеческого существования. И в первую очередь от этих условий были освобождены сами русские - могучий, революционный, инициативный народ, несущий всем другим свет свободы. Но "инициатива", как говорят чиновники, "наказуема". И мы наказаны. Кто же больше других сопротивляется осознанию этого факта? Кому реальное покаяние, то есть признание вины саморазрушения - нож острый по горлу? Да тем из нас, кто более коллективистски политизирован (переход от социализма-коммунизма к национализму-фашизму легок, потому что обе идеологии основаны на коллективизме), кто духовное сводит к национальному, а национальное, естественно, не мыслит без государственного. Духовность уловляется и душится госмундиром как максимальным выражением коллективизма. (Национально государственный социализм - полнее этой формулы коллективизма, видимо, не сыскать. Но это и есть формула уже опробованного фашизма.) Поэта легко себе представить в эмиграции, то есть за пределами политических границ страны. Но армию попробуйте представить эмигрировавшей? Или - госаппарат? Или хотя бы генерала, солдата - не представить, не правда ли? Это измена. Государство не может эмигрировать из самого себя... Все обвинения в адрес интеллигенции в "духовной" измене, "внутренней эмиграции" и вообще во всяком воздушном, "оторванном от корней", неосновательном поведении - по сути от этой же военно-политической, со датской психологии. Вечная похоть русского военно-жандармского государства, часто и удовлетворявшаяся, выражалась в желании напялить мундир на всю культуру. Патриотизм, может быть, необходимый в армии, где он является единственным "духовным" обоснованием солдатского права убивать, - этот же патриотизм, когда его переносят с солдата на поэта, грозит поэту вырождением. В тоталитарном же обществе, при сквозной единой вязкой психологии, не различающей очень-то солдата и поэта, так и получается, что поэта заставляют стрелять, солдата - сочинять песни... И для обоих шьется нынче новый национально-государственный мундир. Не идолопоклонник, но свободный носитель русской культуры и языка, верящий в их общечеловеческие глубины, никогда не поддастся страху гибели государства, политической структуры. Он знает, что страна меняет государственные формы, культура же не умирает и всегда готова расцвести: для этого необходимо лишь внимание к достоинству человека. Культура - вечна, и в сознании этого - радость и надежда человека культуры. Где Древняя Греция? Однако культура ее жива: она в нас. Казалось бы, во всенародной сталинской яме, на дне ГУЛАГа, должно было произойти полное и окончательное слияние "интеллигенции" и "народа" - и те, и другие стали новой нацией зэков, как писал Солженицын. Тут бы, в этом страшном возмездии, и кончиться вековой распре, трещине, прекратиться б разрыву между верхом и низом народным. Кажется, черта-то капитальная подведена была! И, возрождаясь, нам оказаться бы надо всем вместе по другую сторону той русской истории, поверх ее драмы... Но нет же! Как в средневековом романе ужаса мы опять оказываемся там же... Опять по кругу. Мы вновь подымаем весь спор, весь прежний дух, скелет того раскола... И чего же ждать нам в таком случае?! А в таком случае получается, что Солженицын восстанавливает собою как раз ту интеллигенцию, которую критикуют "Вехи". Славянофилы и западники? Нет, речь не об этом. Серьезные оппоненты Солженицына, такие как Померанц и Хазанов, - никак не западники. Они просто от имени внутренне свободных людей просят не бить их по голове, только и всего. И внешнее "славянофильство" Солженицына тоже не существенно. Важного, что он наследует партийно -сектантскую психологию. Если эту психологию признать всерьез, не вышутить ее, не подняться над ней, а угрюмо продолжать состязаться в призрачном сражении, то ведь эти призраки прошлого и действительно могут схватить нас за горло: идеи-вурдалаки лежат в могилах истории и ждут своего часа. Все зависит от того, насколько мы им поверим. Идеи-вурдалаки, потерпевшие поражение в 17 году, хотят перепрыгнуть через трехчетвертьвековую полосу нашей жизни и вцепиться в нас со свежими силами, как ни в чем не бывало. Для этого им требуется вырезать эти три четверти, сделать купюру по Орвэллу, дырку, и заклеить ее своим вариантом. Они не хотят, чтобы советское развитие воспринималось нами как свое, русское, как его продолжение. Ибо тогда нам следует каяться. А вурдалаки покаяния не любят; покаяние - смерть вурдалаков. Поэтому они подклеивают: мы - жертвы истории, мы - поддались чужеземным богам, богам коммунизма. Здесь возможно покаяние в лучшем случае ветхозаветное. В нем обращение к своему богу соединяется с войной против окрестных богов и народов. Тогда мы - в до-евангельском сознании, которое было дремучим архаизмом и сто лет назад, когда Достоевский принял, по словам Е.Н.Трубецкого, "ветвь за дерево", русское православие за христианство в целом. К лицу ли нам повторять старые ошибки, хотя бы и лучших наших классиков, - когда между ними и нами пролегла кровавая бездна XX века? Которая должна же все-таки чему-то нас научить! не только тому, чтобы опираться на мифы, которые к ней, бездне, и привели! Достоевский-националист-государственник, ратующий за Босфор и Дарданеллы, ничем не лучше бесов, им описанных. Уж теперь ли нам не видеть - после всего, - что миф о народе-богоносце - паразит на теле нашей истории и на шее самого народа, которому нужна не утопия о нем, являющаяся психологическим крепостным правом, увековечивающим крестьянскую цивилизацию вопреки эволюции, а современные условия жизни. Не проселки, сухим летом "мягко вписанные в пейзаж", в дожди же, весной и осенью, непролазной топью засасывающие в себя все живое; не выгребные ямы и дымные печки; не вода из колодца или хуже того и чаще - из колонки, да в ведрах, на горбу, да в жару с горба и на грядки десятки, сотни этих ведер! Не это все, держащее человека в вековой замордованности, необходимо народу, а - те самые, проклинаемые певцами кондовой деревни (благополучно, впрочем, проживающими в городах, кроме покойного Ф.Абрамова: так он и был честный писатель, а не трубадур деревенской грязи) городские удобства, в которых, наконец, человек сможет отмыться, передохнуть и вспомнить о душе и смысле жизни, о которых в чевенгурской тьме, где все силы уходят на борьбу за существование, и речи идти не может. И с другой стороны посмотреть. Даже если б мы оказались такими бездарными и ничтожными, что злые чужеземцы нас в одночасье окрутили и совратили - что из того? Для христианского сознания никакой разницы. Для евангельского покаяния несущественно, свои или чужие совратили тебя. Важно, что ты совратился, допустил быть совращенным, впустил в себя сатану. Да и по Ветхому Завету: 1) не убивай 2) не лжесвидетельствуй. Ты убивал, лжесвидетельствовал, называясь советским. Теперь ты отказался от советского имени, но ложь и убийство остались на тебе, хоть ты и упираешь на то, что ты русский. Если ты именем русского укрываешься от покаяния, то тебе необходимо сделать это русское имя особым, окружить непогрешимостью, выделить праведностью, то есть налгать, естественное имя народа сделав мифическим. Тут-то и выручает вампир, в которого не смогла вогнать кол революция 17 года, - миф о Народе-Богоносце, который и в XIX-то веке был выдумкой мечтательных дворян, вырастивших свой цветок на почве европейского мифа о мистической народной душе как вместилище духовных ценностей; который, в свою очередь, - такая же ветвь новоязыческой мысли, как, например, руссоистский миф о естественном человеке. Это родственные идеи, подготовившие демократии нашего века (руссоистский миф в итоге дал американскую демократию; расистский неоязыческий миф о народе - гитлеризм; наше простонародное язычество, обряженное в православие, потому и слетевшее с народа в 17-м, по свидетельству В.В.Розанова, молниеносно, как грязь после бани, плюс народоверие общественных глашатаев - советскую демократию. Сейчас мы по сути пытаемся перейти от одной, не оправдавшей себя формы новоязычества, к другой, "западной", более гуманный и продуктивной. Но всеобщий христианский кризис, в котором мы сейчас находимся, - един, и здесь исчезает разница между Востоком и Западом европейского мира.). Это результат падения христианства в Европе и поиска новых, неоязыческих, духовных основ. Родившись в Германии, миф о народной душе, как и многое другое, перекочевал в Россию и был усвоен славянофилами. Миф был переосмыслен, но богоотступное происхождение его никуда не деть: оно как врожденный порок всегда заводило это течение в тупик односторонней узости. По исторической иронии плод разложения христианства - мистика о народной душе - был связан русскими утопистами с православием. Итог - уклон "русской идеи" в прикрытое христианской оболочкой национально-государственное язычество, отбрасывающее Россию в лучшем случае в ветхозаветную древность. Но такой духовный анахронизм даром не проходит, не прошел и у нас, где допетровская Русь дремала под тонкой пленкой цивилизованности. Широкое народопоклонство, развившееся в русском обществе из этого мифа, привело к поклонению тьме, которая и оседлала нас в 17-м. Сейчас эта разинско-большевицкая тьма опять, как всегда в смутные времена, рвется наружу и ждет религиозной санкции на новую резню - это тень нашего национального возрождения, закрывающая сегодня наше небо черным облаком. И здесь ей навстречу и встает вампир неопочвенничества, которого при нашей тяге к природе после городской нервотрепки не сразу и разглядишь: воздух, деревня, простые терпеливые люди, трудяги, праведницы-старухи, много скорби и мало соблазнов - все это издалека, не подумав, романтически глядится... Почвенничество - это всегда мечта, сказка, сон о народе, не имеющий ничего общего с реальным знанием реального народа. Но мечта эта не безобидна. Миф создается о деревне, но "работает" он в городе. Крестьянин не слышит этой сказки, ему в селе некогда. Слышит же этот миф и отравляется им уже горожанин, вчерашний крестьянин, а сегодня люмпен, полунищий к старь, промышляющий по бесчисленным городским закоулкам... Вот он-то, оторванный от естественных деревенских корней и не пустивший их в городе настолько, чтобы суметь урвать досыта из благ городской жизни, - он-то и ждет своего часа, он-то и ловит на митинге завистливым ухом страстную речь полуобразованного черносотенного проповедника, зачерпнувшего в лучшем случае из гниющих источников векового народолюбия, а чаще всего - из партпропаганды минувшей эпохи, завернутой в желтые книжицы типа "Осторожно: сионизм!". Жаркая, заманчиво упрощающая картину жизни ложь, жгучая идеализация черни, преподнесенная ей самой, опьяняет ее как сильнейший наркотик, развращает, освобождает в ней зверя, который, почуяв, что "человек это звучит гордо", и понимая под человеком себя как есть со всем своим зверством, если и не подымется моментально на защиту своих прав, то уж непременно увидит их ущемление в белых чьих-то руках, в чистом костюме, в непересыпанной матом речи, в раскрытой непонятной с первого взгляда книге. Кто чутко с прикасался с низами, знает, что следует за этим: рычание зависти, стремление расправиться с "иной расой", которая зримо возвышается; все сровнять, смешать в единое серое равенство. Сатин, пришедший к власти, в горьких не нуждается. Ночлежники тут как раз кстати вспомнились. Горьковский гимн человеку явление книжное, литературное: это влияние Ницше. В духе русской традиции босяки должны были сказать: "Народ - это звучит гордо". Или, еще ближе к сути мифа: "Простонародье - это звучит гордо". Так было бы больше русской ясности и меньше философской взвинченности. Если ух нынче о почве говорить, то стоит говорить не провинциально. Почва - Ветхий Завет и те неведомые нам ручьи древних чувств и мыслей, которые он в себя вобрал. Народ же наш, как и любой народ Земли, кроме народов Библии, Зенд-Авесты, Вед и т.п., "беспочвенный", то есть вторично почвенный. Но и Библия, Зенд-Авеста, Веды, эти вершины, по К Ясперсу, "осевого времени", или, проще говоря, первоисточники нашей культуры - тоже вторичны по отношению к праотеческим интуициям, из которых они выросли уже как сгустки обобщенного опыта. То есть народы можно расположить по степени приближенности к почве, но сама она лежит глубже всех известных народов, скрывается в глубине доисторической, или, что, быть может, то же самое, божественной. Здесь и возникает подлинная духосозидательная мистика, а не в тоске по родному корыту. Народ же, который сегодня захочет объявить себя почвой, тем самым обречен будет на отрицание жизни, прожитой человечеством, то есть пяти тысяч лет цивилизации и культуры. Такой народ выпадет из истории, но так как современная теснота и жесткое экономическое единство планеты не позволят ему вернуться, если б он того возжаждал, в блаженный географический вакуум патриархального отъединения, то этот народ будет брюзгливым и неблагодарным паразитом в семье человечества, питающимся с общего стола, но кусающим соседей и тянущим на себя одеяло. Сейчас у нас появилась некоторая надежда, что, открывшись миру, мы не будем уже в ближайшем будущем таким вот анахроническим народом, но наши почво-патриоты хотят отнять у нас эту надежду. Если мы откажемся от притязаний на свою, местную, провинциальную, почву, мы перестанем и вести интелефобскую, антиинтеллектуальную, обскурантскую борьбу против собственного разума. Но наши мифы и болезни вкладываются в более широкое русло современных глобальных демократических процессов. Здесь подымается неизбежный мрак, который личность должна разгонять факелом самосгорания. Век "восстания масс", век фашизма как результат демографического взрыва небывалый вызов всей многотысячелетней культурной истории. XX век - это только первое, раннее, самое болезненное, острое и как острое не самое еще опасное наступление массового человека на культуру. Острая фаза кончается. Самое страшное - мирное усвоение, утопление, впитывание и переваривание культуры - еще впереди. Человечество выходит на некий новый тысячелетний структурный уровень, меняет кожу - и за это может заплатить, и платит уже, огромную цену потерей культуры. Когда сдвигаются геологические пласты, грохочут в землетрясении горы, я могу любоваться этими явлениями, даже воспеть их, но мне не придет и в голову объявить эти природные катаклизмы законом моей жизни, стоящим надо мной. Пусть горит в раскалывается земля, пусть протуберанцы и вулканы разрывают в клочья небесное пространство - все это грандиозно, все это может меня поражать, пугать, грозить мне уничтожением, но я все равно не паду суеверно перед этим на колени, я все равно помню, что я выше всего этого, ибо я мыслю, а это все - нет. Не хочу повторять за великих прошлого - дальше читайте Паскаля. Так вот, когда подобное происходит с социумом, - бессознательные гигантские сдвиги, гиперэтнические процессы XX века - почему я должен нравственно им покоряться? Только оттого, что внешне я похож на элементарный атом любой толпы? Чепуха! Это природное явление можно изучать, наблюдать, как делает Гумилев, но кто же сказал, что надо ему подчиняться? Вулканолог не обязан подобно Эмпедоклу бросаться в вулкан. Наоборот, этим он предаст свою миссию мыслящего. Кто уцелел с Ноем в ковчеге? Те, кто поклонялся природным стихиям, стихиями же и были унесены. Остались те немногие из окружавших праведника, кто увидел Бога в своей душе.