Том 3. Все о любви. Городок. Рысь - Надежда Тэффи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обратите внимание на статьи вашего научного обозревателя. В номере шестьдесят втором вашей уважаемой газеты сей развязный субъект со свойственной ему беззастенчивостью рассуждает о разуме муравья. Но где же в таком случае у муравья череп? Я лично такого не видал, хотя и приходилось жить в деревне. Все это противоречит здравому смыслу.
Читатель, но не почитатель
Илья Б–.
Доставалось от него не только современным писателям, но и классикам.
Милостивый государь, господин редактор, – писал он. – Разрешите через посредство вашей уважаемой газеты обратить внимание общественного мнения на писания прославленного Льва Толстого. В своем сочинении «Война и мир», во второй части, в главе четвертой, знаменитый граф пишет:
«Алпатыч, приехав вечером 4-го августа в Смоленск, остановился за Днепром в Гаченском предместье на постоялом дворе, у дворника Ферапонтова, у которого он уже тридцать лет имел привычку останавливаться. Ферапонтов тридцать лет тому назад, с легкой руки Алпатыча, купив рощу у князя, начал торговать и теперь имел дом, постоялый двор и мучную лавку в губернии. Ферапонтов был толстый, черный, красный, сорокалетний мужик, с толстыми губами и т. д.».
Итак – заметьте: сорокалетний мужик тридцать лет тому назад купил рощу и начал торговать. Значит, мужику было тогда ровно десять лет. Считаю это клеветой на русский народ. И почему если это выдумал граф Толстой, то все должны преклоняться, а если так напишет какой-нибудь неграф и нелев, так его и печатать не станут.
Это недемократично.
И. Б.
Письма эти тщательно переписывались, причем копию Бульбезов оставлял себе, нумеровал и прятал.
К занятиям своим относился он очень серьезно и никогда не позволял себе потратить вечер на синема или кафе, как делают это всякие лодыри.
– Пока есть силы работать – работаю.
* * *Как это случилось – неизвестно.
Уж не весна ли навеяла эти странные мысли?
Впрочем, пожалуй, весна здесь ни при чем.
Потому что если бы весна, то, конечно, любовался бы Бульбезов на распускающиеся деревья, на целующихся под этими деревьями парочек, на букетики первых фиалок, предлагаемых хриплыми голосами густо налитых красным вином парижских старух. Наконец, из окна его комнаты, если открыть его и перегнуться вправо, – можно было увидеть луну, что для влюбленных всегда отрадно. Но Бульбезов окна не открывал и не перегибался. Бульбезову не было до луны буквально никакого дела.
Началось дело не с луны, и не с цветов, и вообще не с пустяков. Началось дело с оборванной пуговицы на жилетке и продолжилось дело дырой на колене, то есть не на самом колене, а на платье, его обтягивающем и покрывающем. Короче говоря – на штанине.
И кончилось дело решением. Решением – вы думаете пришить да заштопать? Вот, подумаешь, было бы тогда о чем расписывать.
Жениться задумал Бульбезов. Вот что.
И как только задумал, сразу же по прямой нити от пуговицы дотянулась мысль его до иголки, зацепила мысль руку, держащую эту иголку, и уперлась в шею, в Марью Сергеевну Утину.
«Жениться на Утиной».
Молода, мила, приятна, работает, шьет, все пришьет, все зашьет.
И тут Бульбезов даже удивился – как это ему раньше не пришла в голову такая мысль? Ведь если бы он раньше додумался, теперь бы пуговица сидела на месте, и сам бы он сидел на месте, и не надо было бы тащиться к этой самой Утиной, объясняться в чувствах, а сидела бы эта самая Утина тоже здесь и следила бы любящими глазами, как он работает.
* * *Откладывать было бы глупо.
Он переменил воротничок, пригладился, долго и с большим удовольствием рассматривал в зеркало свой крупный щербатый нос, провалившиеся щеки и покрытый гусиной кожей кадык.
Впрочем, ничего не было в этом удовольствии удивительного. Большинство мужчин получает от зеркала очень приятные впечатления. Женщина, та всегда чем-то мучается, на что-то ропщет, что-то поправляет. То подавай ей длинные ресницы, то зачем у нее рот не пуговкой, то надо волосы позолотить. Все чего-то хлопочет. Мужчина взглянет, повернется чуть-чуть в профиль – и готов. Доволен. Ни о чем не мечтает, ни о чем не жалеет.
Но не будем отвлекаться.
Полюбовавшись на себя и взяв чистый платок, Бульбезов решительным шагом направился по Камбронной улице к Вожирару.
Вечерело.
По тротуару толкались прохожие, усталые и озабоченные.
Ажан гнал с улицы старую цветочницу. Острым буравчиком ввинчивался в воздух звонок кинематографа.
Бульбезов свернул за изгнанной цветочницей и купил ветку мимозы.
«С цветами легче наладить разговор».
Винтовая лестница отельчика пахла съедобными запахами, рыбьими, капустными и луковыми. За каждой дверью звякали ложки и брякали тарелки.
– Антре![5] – ответил на стук голос Марьи Сергеевны.
Когда он вошел, она вскочила, быстро сунула в шкаф какую-то чашку и вытерла рот.
– Да вы не стесняйтесь, пожалуйста, я, кажется, помешал, – светским тоном начал Бульбезов и протянул ей мимозу: – Вот!
Марья Сергеевна взяла цветы, покраснела и стала поправлять волосы. Она была пухленькая, с пушистыми кудерьками, курносенькая, очень приятная.
– Ну, к чему это вы! – смущенно пробормотала она и несколько раз метнула на Бульбезова удивленным лукавым глазком. – Садитесь, пожалуйста. Простите, здесь все разбросано. Масса работы. Подождите, я сейчас свет зажгу.
Бульбезов, совсем уж было наладивший комплимент («Вы, знаете ли, так прелестны, что вот не утерпел и прибежал»), вдруг насторожился.
– Как это вы изволили выразиться? Что это вы сказали?
– Я? – удивилась Марья Сергеевна. – Я сказала, что сейчас свет зажгу. А что?
И, подойдя к двери, повернула выключатель от верхней лампы. Повернула и, залитая светом, кокетливо подняла голову.
– Виноват, – сухо сказал Бульбезов. – Я думал, что ослышался, но вы снова и, по-видимому, вполне сознательно повторили ту же нелепость.
– Что? – растерялась Марья Сергеевна.
– Вы сказали: «Я зажгу свет». Как можно, хотел бы я знать, зажечь свет? Вы можете зажечь лампу, свечу, наконец, спичку. И тогда будет свет. Но как вы будете зажигать свет? Поднесете к огню зажженную спичку, что ли? Ха-ха! Нет, это мне нравится! Зажечь свет!
– Ну чего вы привязались? – обиженно надув губы, проворчала Марья Сергеевна. – Все так говорят, и никто никогда не удивлялся.
Бульбезов от негодования встал во весь рост и выпрямился. И, выпрямившись, оказался на уровне прикрепленного над умывальником зеркала, в котором и отразилось его пламенеющее негодованием лицо.
На секунду он приостановился, заинтересованный этой великолепной картиной. Посмотрел прямо, посмотрел, скосив глаза, в профиль, вдохновился и воскликнул:
– «Все говорят»! Какой ужас слышать такую фразу. Или вы действительно считаете осмысленным все, что вы все делаете? Это поражает меня. Скажу больше – это оскорбляет меня. Вы, которую я выбрал и отметил, оказываетесь тесно спаянной со «всеми»! Спасибо. Очень умно то, что вы все делаете! Вы теперь навострили лыжи на стратосферу. Вам, изволите ли видеть, нужны какие-то собачьи измерения на высоте ста километров. А тут-то вы, на земле, на своей собственной земле, – все измерили? Что вы знаете хотя бы об электричестве? Затвердили, как попугай, «анод и катод, а посередине искра». А знаете вы, что такое катод?
– Да отвяжитесь вы от меня! – визгнула Марья Сергеевна. – Когда я к вам с катодом лезла? Никаких я и не знаю и знать не хочу.
– Вы и вам подобные, – гремел Бульбезов, – стремятся на Луну и на Марс. А изучили вы среднее течение Амазонки? Изучили вы Центральную Африку с ее непроходимыми дебрями?
– Да на что мне эти дебри? Жила без дебрей и проживу, – кричала в ответ Марья Сергеевна.
– Умеете вы вылечивать туберкулез? Нашли вы бациллу рака? – не слушая ее, неистовствовал Бульбезов. – Вам нужна стратосфера? Шиш вы получите от вашей стратосферы, свиньи собачьи, неучи!
– Нахал! Скандалист! – надрывалась Марья Сергеевна. – Вон отсюда! Вон! Сейчас консьержку кликну…
– И уйду. И жалею, что пришел. Тля!
Он машинально схватил ветку мимозы, которая так и оставалась на столе, и, согнув пополам, ткнул ее в карман пальто.
– Тля! – повторил он еще раз и, кинув быстрый взгляд в зеркало, пощупал, тут ли мимоза, демон-стративно повернулся спиной к хозяйке и вышел.
Марья Сергеевна долго смотрела ему вслед и хлопала глазами.
Кошка господина Фуртенау
Было это дело в маленьком городке, в Зоннебахе, на церковной площади.
Собственно говоря, Зоннебах был когда-то прежде, давно, городком, а потом слился с большим городом и стал как бы его предместьем, но по духу остался прежним, захолустным, тихим и бедным.