Руфь Танненбаум - Миленко Ергович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если бы все зависело только от него, а не от нее, скорее всего, до такого бы и не дошло: он переболел бы этой болью и забыл, у Мориней и так полно детей и родовое семя не заглохнет, но Амалия не могла примириться с судьбой, да нет, это не то слово – «примириться», потому что для нее речь шла не о примирении или непримирении, а о том, что она не знала, как ей жить без ребенка. В те дни, когда муж был в Новской, Амалия с утра кипятила молоко и стирала пеленки, осматривала пустую кроватку, снова застилала ее, взбивала подушку, как будто Антун просто пошел с отцом погулять и вот сейчас вернется, запыленный и вспотевший, и она спешила согреть воду на плите, перелить ее в деревянное корытце, приготовиться купать сына, проверяла, не слишком ли вода горячая, добавляла несколько капель оливкового масла, как сказала Анджелина, мать Раде, а покончив со всеми этими ритуалами, начинала все сначала, как можно скорее, со стуком, криками и смехом, чтобы скрыть от себя то, что нормальному человеку скрыть очень трудно: никакого ребенка нет, Антун исчез и никогда не вернется.
А потом она уставала, и садилась на кровать, и плакала. А потом она вспоминала, что каждая слеза прожигает Божье тело, как расплавленный свинец, и тогда молилась усердно, до самой темноты, бусины четок становились горячими от подушечек ее пальцев, язык был весь в ранках, потому что, высохший от беспрерывной молитвы, царапался о зубы так же, как колени грешников об герцеговинские камни, и вот так она, на середине молитвы Радуйсямария, нередко засыпала и, проснувшись рано утром, перед рассветом, продолжала молитву всегда на том же самом месте, на котором накануне вечером, перед тем как заснуть, остановилась.
В те дни, когда Раде оставался дома, Амалия не стирала пеленки и не перестилала белье в кроватке, а если он замечал что-нибудь похожее на то, чем она так одержимо занималась, пока его не было дома, или же если кто-нибудь, скорее всего сосед Мони, что-то ему рассказывал, и он ее спрашивал, как это понимать, Амалия вскипала, кричала так, что слышно было и на середине Гундуличевой, и обвиняла его в том, что он хочет от нее избавиться, вернуть ее в сумасшедший дом и объявить невменяемой, а потом жениться на какой-нибудь молодой и красивой, какой-нибудь небесплодной, пусть это даже будет валашская шлюха из Билечи и Дрниша, которая крестится тремя пальцами и кадит ладаном после того, как согрешит. Тщетно пытался он ее успокоить, она его не слышала, не могла слышать и продолжала так же, как и начала. Обычно это продолжалось до вечера, а когда Амалия наконец-то замолкала и засыпала, не договорив до конца какое-нибудь ругательство, Радь относил ее в кровать. Лишь во время нескольких таких шагов, когда она во сне обнимала его, оба они были счастливы.
– Амалия могла бы смотреть за вашим ребенком, – предложил Радо Мони. Зачем, ведь Ивка не работает, мог бы спросить Танненбаум, и одна она не ходит даже на рынок, они идут вместе, в пятницу, с утра, он катит коляску, а Руфь в коляске что-то рассказывает, произносит речи в духе Николы Пашича[20], люди останавливаются, смеются, глядя на нее, тогда и Мони смеется вместе с ними. А ввиду того что Ивка выходила из дома только тогда, Мони мог бы спросить Радь, зачем Амалии смотреть за ребенком и вообще какой в этом смысл, но он не спросил, а просто кивнул, опасаясь, что Радослав Моринь может увидеть в его глазах, что он считает Амалию сумасшедшей.
Так Соломон Танненбаум позволил ненормальной женщине два раза в неделю нянчить свою дочку.
– Руфь не ест фасоль и перловку, от них ее пучит.
Ни в коем случае не давать ей фасоли
и перловки!
Алкалая Баруха, раввина из Нови Сада,
дочка Рикица
от фасоли и перловки получила заворот кишок.
Отец покончил с собой.
Мать умерла, а все из-за перловки.
Богом вас заклинаю,
в которого вы веруете и которому
за нас молитесь, Амалия,
ангел-хранитель, не давайте Руфи
перловку и фасоль,
и не бойтесь прикрикнуть, если вдруг
перестанет слушаться, – запела Ивка на ухо Амалии, словно читая какую-то молитву, которую следовало именно так тянуть, гнусавить и распевать, наполняя ее печалью и болью в желудке, чтобы после этого больше ни Богу, ни людям не пришло в голову поступить иначе, чем вымолено молитвой. Сделала она это потому, что была в отчаянии от того, что Мони согласился, чтобы эта женщина присматривала за их ребенком, а воспротивиться не могла, так как не смогла бы произнести, что Амалия сумасшедшая. И хотя Ивка знала, что он знает, что она думает об Амалии, она напрасно ждала, что Мони упомянет и ее безумие, ну, хотя бы скажет, что с женой Раде и с ее рассудком все в порядке, потому что тогда могла бы ответить ему, что ничего не в порядке, и могла бы ему сказать, что не отдаст ей своего ребенка ни за что на свете.
– Нужно иметь хоть кого-то из соседей, кто сможет прийти нам на помощь, – спокойно сказал Мони, – даже если помощь нам не нужна.
Замирая от страха, Ивка около полудня покинула дом № 11 по улице Гундулича. Вернется она сюда часам к восьми, а до этого ей придется самой придумать, куда идти и что делать. Перед ней раскинулся Загреб, большой и красивый