Прыжок в длину - Ольга Славникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В действительности отношение к деньгам у баскетболистов было сложным. Каждый из них стоил достаточно дорого: коляски, протезы, процедуры, препараты. Кого-то это удручало, кто-то втайне злобно гордился. То, что полагалось им бесплатно от государства – даже если нафантазировать, что за все это не пришлось бы доплачивать нервами, бюрократическими марафонами, да, в общем-то, частью существования, – все это убогое, грустное настолько отличалось от технически возможного на сегодняшний день, что получалась инвалидность внутри инвалидности. Некоторых сводили с ума все эти микропроцессорные новинки, превращающие ампутанта в киборга и покупаемые всего лишь за розовые евро, а то и за электронные миражи. «Я есть, я живу, я у себя один, так почему?» – жалобно приговаривал Аркаша, прочитавший в интернете о какой-то чудо-операции, когда в позвоночник вживляют специальные начиненные электроникой шипы, и пациент, хоть и похожий сзади на варана, начинает бегать. Аркашу утешали, что все это разводка и фуфло, – на это он плаксиво ярился и шмякал слабым кулаком о твердую стенку.
Между тем, если денег где-то было намного больше, чем требуется инвалиду для полного апгрейда, баскетболисты воспринимали их как явление природы. У команды имелся спонсор – крупный коммерческий банк, бушующий океан денег, откуда инвалидам наплескивалась лужица. Банк не только оплачивал оговоренные счета, но регулярно отправлял к баскетболистам своего представителя для общения и поднятия духа. Представитель, мальчик в бодром галстучке и с таким же карманным платочком, чем-то смахивающим на реквизит фокусника, просил называть себя Аликом и нередко сам садился в коляску, чтобы поиграть со всеми. Он азартно нажаривал по колесам, азартно охотился за неуловимым мячом – и, в общем, делал на площадке то же, что Ведерников, то есть крутился, устраивал колясочные аварии и мазал по кольцу. Получалось, что богатенький Ведерников стал для баскетболистов обезьяной представителя подлинных денег. Это ухудшило его и без того плачевный статус в команде: он постоянно ощущал вокруг себя пустоту, которую не мог заполнить дядя Саня, балагурящий, хлопающий баскетболистов по толстым кожаным бицепсам, глотающий пивную жижу с какой-то тугой и страшной судорогой горла, но всегда со всеми и до дна.
Что-то подсказывало Ведерникову, что причина его изоляции была не совсем в деньгах, или совсем не в деньгах. Буратинство было только предлогом, под которым Корзиныч одним своим илистым взглядом внушал баскетболистам не садиться рядом с Чемпионом и не мыться с ним в одном душевом отсеке, даже если три других отсека переполнены как трамваи. Настоящая причина, в которой никто не признавался, состояла в том, что Ведерников принадлежал другому спорту, и разница была – как между чудом и фокусом.
* * *Незаметно, мало-помалу, дядя Саня сделался в тягость. Раздражали его назидания, раздражал соленый плотский душок, проступавший сквозь все одеколоны и даже сквозь перегары похмелья, раздражал помятый «москвич» с замшелыми внутренностями, норовивший закипеть и тогда испускавший едкий разбеленный дым, будто горящая свалка. Между прочим, в «москвиче» время от времени обнаруживались разные странные предметы: то надтреснутая пудреница, перетянутая, чтобы не разваливалась, аптечной резинкой, то плюшевая собака с полуоторванным кожаным носом, то большой настольный калькулятор, на дисплее которого светилось бессмысленно сложное, с четверками и тройками в периоде, число. Ведерников давно уже догадывался, что дядя Саня больше не на тренерской работе, и однажды догадка подтвердилась. Направляясь на очередной сеанс к страшенной, с плечищами как рыхлый сугроб массажистке, Ведерников из окна «мерседеса» увидел двух девчонок, прелестных, загорелых, в юбках не более наперстков: потряхивая блестящими локонами, посверкивая браслетками, девчонки ловили такси. Тотчас к панели пристал знакомый «москвич», девчонки, поегозив у водительского окна, полезли, подбирая медовые ноги и леденцовые сумочки, на пассажирское сиденье – и тут над полосой загорелся зеленый, поток тронулся, и Ведерников еще успел увидеть, как дядя Саня, закусив папиросу, вписывается в разворот.
На другой день бывший тренер позвонил, но Ведерников спрятался от зудящего мобильника в туалет. Он отвернул на полную краны, пустил в ванну резкую струю, так что смеситель чуть не встал на дыбы. Вода бурлила, ворчала, рычала, Ведерников зажимал мокрыми ладонями уши – и все равно слышал перекличку телефонов, пронзительного мобильного и басовитого домашнего; через небольшое время к ним присоединилось курлыканье дверного звонка и глухие, кулаком и плашмя, удары в дверь. Так повторялось несколько раз, и Ведерников, весь забрызганный, вытаращенный на запотевший флакон рыжего шампуня, чувствовал себя затравленным. Ко всем нехорошим снам прибавился еще один: будто дядя Саня, желая во что бы то ни стало добыть из никчемного Ведерникова сокровище, медленно режет его, лежащего на каком-то очень узком и очень длинном столе, безобидным на вид, как плотва, столовым ножом. Из разреза на дрожащий живот Ведерникова течет густая кровь, черная на белом: между тем остервенелый дядя Саня запускает руку в желтой кухонной перчатке в живую дыру, перебирает, будто игрушки, округлые скользкие внутренности, отчего становится невозможно щекотно, – и вот нащупывает. Ведерников видит, как измазанная в красном желтая рука тянет из него слипшуюся сетку, сетка искрит сквозь влагу и слизь, на резиновой ладони дяди Сани лежит и капает центр, средоточие всего естества, а Ведерников тяжелеет, тяжелеет так, что стол под ним скрипит и гнется.
Просыпаться после таких сновидений было хуже, чем с самой жесткой похмелюги. Дядя Саня сделался ненавистен – но однажды все кончилось. В дверь позвонили чужим, предельно кратким звонком, требовательная женщина из Мосэнерго пришла снимать показания счетчика, и когда Ведерников ей отворил, на рябенький от грязи кафель лестничной площадки упала ярко-белая, с острым, как лезвие, сгибом записка. «ДЕШЕВКА ТЫ ОЛЕГ», – значилось в записке вертикальными, будто из кольев, печатными буквами. Больше тренер не приходил.
iii
Имея опыт и дарование в бизнесе, мать прекрасно понимала: половина успеха – нанять правильных людей. Три-четыре раза в месяц Ведерникова навещала ее прислуга: интеллигентная, с лицом как прелая роза Екатерина Петровна, наводившая в квартире такую стерильность, что после нее хотелось ничего не трогать руками. А потом в жизни Ведерникова появилась Лида – домработница, нянька, медсестра и до странности хороший человек.
Мать прислала ее, когда собралась на отдых во Флориду – известила о своем отъезде и о найме Лиды кратким звонком, причем фоном для ее деловитого голоса служил протяжный небесный гул и приторное эхо аэропортовских объявлений. «А как ее по отчеству?» – выкрикнул в эту какофонию растерянный Ведерников, как раз пытавшийся устранить последствия крушения подноса с завтраком. «Не надо отчества, она молодая женщина, увидишь», – ответила мать с каким-то двусмысленным смешком и отключилась. Тут же, словно дождавшись очереди, раздался другой звонок, и задыхающийся, спадающий в шепот говорок попросил разрешения прийти.
Ведерников не смог бы определить возраст Лиды, если бы она при первой встрече, сильно стесняясь, не предъявила ему паспорт. По паспорту ей недавно сравнялось двадцать четыре, но она была по своей природе сорокалетняя женщина, крупная, костистая, с тяжелой нижней челюстью, безо всякой пощады придававшей ее большому лицу сходство с лошадиным седлом. У Лиды были густые и длинные, но совсем тонкие волосы цвета старого дерева и паутин, и когда она забирала их наверх для домашней работы, из блеклой волны, спадавшей по плотной спине, получался нитяной кукишок. Она убиралась почти бесшумно, даже свирепый пылесос, имевший обыкновение выть, колотиться хоботом в углах и со скорым стрекотом засасывать через трубу всякие нужные мелочи, стал у Лиды дрессированный и смирный, только урчал, как кот, выглаживая ковер. После Лидиной уборки квартира становилась как-то больше, просторней, из нее словно исчезали гнетущие обломки прежней жизни, и можно было начинать жизнь новую, в новом, освеженном воздухе, с ясными окнами и сияющей сантехникой, приобретавшей сходство с футлярами для каких-то чудесных музыкальных инструментов. А тем временем на кухне отдыхали под чистыми полотенцами сочные, в золотой шелухе слоеные пироги, теплела и нежилась сметана в тарелке густого борща, а в духовке шкворчала и пухла целая мясная бомба – индейка с яблоками.
Ведерников поначалу опасался, что станет тяготиться Лидиным присутствием. Но Лида была легкий человек, во время работы глубоко думала о чем-то своем и не касалась ни мыслью, ни чувством уткнувшегося в компьютер калеки. Однако были у Лиды и такие обязанности, при выполнении которых не получалось избегать тесного общения. Она действительно была медсестра и дважды в день делала Ведерникову, с легким шлепком по ягодице, внутримышечный укол, который ощущался почти безболезненно, как холодный удар рыхлого снежка. И, что еще важней, она помогала калеке ухаживать за культями. Обыкновенно культи были спрятаны под одеялом, под пледом; оголенные, они становились страшны, будто реквизит ночного кошмара. Ведерников сам едва выдерживал зрелище обтянутых глянцевой кожей костей, что выпирали из усыхающей плоти, будто новорожденные слепые чудовища из дряблых коконов. А Лида с профессиональным бесстрашием обмывала культи радужной мыльной водицей, осторожно обсушивала полотенцем, а потом принималась за ежевечерний массаж, выходивший у нее глубоким, приятным и немного щекотным. Трудно было разгонять кровь по разорванным кругам, по руинам мускулатуры, и на белом, как большое яйцо, Лидином лбу проступал горячий бисер, а ее солено-сладкий женский запах, с примесью какой-то химии или аптеки, становился сильней.