Затишье - Арнольд Цвейг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В обед, когда мы сидели и глотали макароны с говядиной, вдруг разнеслась весть: пленные! Свеженьких, только что захваченных на поле боя французов отправляют в тыл. Нам попадались уже огромные колонны сербских пленных в длинных желтоватых шинелях, а в Лилле мы видели, как по улицам вели отряды томми, но французских пленных нам еще не приходилось встречать. Никому не хотелось упустить это зрелище. Самые ретивые из нас тотчас же повскакали и, прихватив котелки, ринулись добывать место на обочине шоссе. Обед они доели уже там. Люди бывалые, такие, как я, которым жизнь не могла преподнести никаких неожиданностей, продолжали окунать ложки в густой суп. С аппетитом доев его, они отправились к фонтану, находившемуся внизу и снабженному длинным желобом и блестящим краном. Там они мыли свои котелки, чтобы вечерний чай или кофе не отдавали жиром. Таким образом, я вместе с семью или восемью товарищами тоже захватил место на краю шоссе, довольно далеко от лагеря, у самого фонтана.
Территория лагеря и парка приподнимается здесь метров на шесть над уровнем шоссе. Издали мы увидели, что там, на самом высоком месте, расположились наши офицеры с таким расчетом, чтобы пленных провели прямо под ними. Из-под козырька фуражки рдеет багровая физиономия Пане фон Вране. Отдельной группой стоят командир парка полковник Штейн, его адъютант Бендорф и несколько офицеров-артиллеристов; рядом самодовольный, совершенно неповторимый зад фельдфебеля Глинского. Полковник Штейн — старый кавалерист. В первый год войны и он и его адъютант получили ранения в ногу. По сей день полковнику бинтуют правую ногу, что нам известно от его денщика. Обер-лейтенант Бендорф довольно хорошо владеет левой ногой, но все же опирается на крепкую палку.
Два часа пополудни, жаркое солнце заливает поля. Французы, в серо-голубых мундирах, в голубоватых стальных касках, вышли прямо из боя, из ожесточенных сражений за траншеи, захваченные нами. Кое-кто из пленных легко ранен, кое-кто держит руку на перевязи, все с головы до ног в пыли. На лицах сгустки грязи. Французов конвоируют баварские ополченцы, усатые дядьки в остроконечных касках и серых плащах. Наш фонтан сверкает и брызжет. Пленные тотчас же, как животные на водопой, устремляются к длинному желобу, вокруг которого уже сгрудилась головная часть колонны. Люди кружками и котелками черпают прозрачную воду и мгновенно опрокидывают ее в глотку. И ополченцы тоже благоволят сделать несколько глотков из манерок и крышек, которые мы им протягиваем. Утолив жажду, пленные бредут дальше, и в глазах у них нет прежней усталости. Сверху, с горки, до нас доносятся резкие возгласы, нам видны возбужденные жесты офицеров. Но, так как солдату всегда полезно прикинуться глухим и немым, мы сделали вид, что ничего не понимаем и ничего не замечаем. А французы все идут и идут. Это пехотинцы, но здесь есть и артиллеристы, мы различаем их по маленькой огненной бомбе на касках.
«Пейте, пейте, — мысленно обращаемся мы к ним, — до вечера в ваши желудки наверняка ничего больше не попадет».
Наверху, по мосткам, проложенным нашими плотниками через вязкое глинистое месиво до самого фонтана, бежит Матушек, юркий человечек из двенадцатого отделения, всегда готовый угодить начальству.
— Прекратить! — орет он сверху. — Прекратить водопой! Господин полковник запрещает!
Вокруг меня стоят правильные парни. Тут и наборщик Паль, слегка сутулый, с вдавленным носом и светлыми проницательными глазами; в роте его прозвали Либкнехтом за левые взгляды. Тут и Карл Лебейде, берлинский трактирщик с Хольцмарктштрассе, широколицый, веснушчатый. Он славился своим метким глазом и сильными руками и был тайным вожаком многих отделений. Тут и Халецинский — рабочий берлинского газового завода, и кельнер Шарнер, и другие ребята. Мы с Лебейде обмениваемся взглядами. Лебейде слегка поворачивается и, подняв голову, ласковым голосом спрашивает, сколько заплатили камраду Матушеку за лакейские услуги. Если начальство надуло его, пусть после переклички зайдет в десятое отделение. Он, Карл Лебейде, приглашает его прогуляться за бараками.
— Buvez, camarades, — кричу я через канаву, — il у en aassez![3]
Освободив место у желоба, мы по возможности прикрываем собой пьющих французов так, чтобы их сверху не было видно. Сердитый голос, кричащий примерно метрах в тридцати, становится все настойчивее. Но конвоиры точно оглохли, да и наплевать им на чужого полковника. Ведь, если кто из французов по дороге скапутится, только они, конвоиры, и будут в ответе, а сейчас, горстка за горсткой, все эти бородатые, потные, загорелые люди один за другим утолят жажду, освежат свои запавшие глаза, сотрут грязь и пыль с лиц, отряхнут кургузые голубые мундиры.
Вдруг совсем близко, над головой солдат, раздается хорошо знакомый нам повелительный голос:
— Выключить воду! Закрыть кран!
Это наш ненаглядный кривоногий ротный, Пане фон Вране, это его холодная офицерская манера цедить слова, это он так искусно подражает подлинным офицерам. Подача воды к придорожному фонтану регулируется центральным краном, который находится внутри лагеря. Фельдфебель Глинский собственной персоной, тряся задом, бежит кратчайшей дорогой к жилым баракам и быстро исчезает из виду. «Будь они трижды прокляты, — думаем мы, — через несколько минут из крана не нацедишь и капли воды, а из желоба все вычерпают очень быстро. Кроме того, вода в желобе грязная, в него окунают много всяких посудин. А напоить надо еще не менее двух десятков французов, самых изнуренных. Они едва ноги тащат». Остается, значит, одно: я прыгаю через канаву, наполняю мой верный алюминиевый котелок, прошедший со мной через всю Сербию, пусть снаружи закопченный, зато внутри сияющий чистотой, да еще и в крышку набираю воду, и все это протягиваю последним пленным, которые хотели бы добраться до желоба, но уже не могут. Я переливаю прозрачную прохладную воду в их фляги. Лебейде, добродушный малыш Рейнгольд, Халецинский тоже не теряют времени зря. Мои сосуды опустели, но едва я вновь наполнил их, как чудесная сверкающая струя, бежавшая из крана, исчезла. А конвойные уже начинают проявлять нетерпение. Игра, видно, кажется им не совсем безопасной, они подгоняют пленных.
— Прекратить! — кричат они. — Вперед! Вперед!
Значит двое, трое из этих темноволосых так и пойдут, не утолив жажды, смертельно усталые. Я протягиваю им котелок и крышку, полные воды.
— Prends, camarade[4], — говорю я одному и сую ему под нос крышку с водой, чтобы он напился — у него даже кружки нет, — а двум другим переливаю воду в фляги. — Courage, camarade[5], — обращаюсь я к тому, который пьет из моей жестяной крышки и горящими глазами смотрит на меня. — Pour toi la guerre est finie[6].
Он пожимает плечами.
— Es-tu Alsacien?[7] — спрашивает он вместо ответа.
Курьезно, что он принял меня за эльзасца только потому, что я проявил элементарную человечность.
— Mais non, — отвечаю я, — je suis prussien, gars de Berlin[8].
И я вижу по его выпрямившейся спине, когда он пускается догонять колонну и присоединяется к ней, что слова мои «я пруссак» — на самом деле я родом из Силезии — поколебали его представление о поголовной жестокости немцев.
— Все успели напиться, — сказал, украдкой улыбаясь, Рейнгольд, когда мы, не спеша, позвякивая котелками, поднимались в лагерь, кто по деревянной лестнице, кто прямо по склону. Голубые мундиры тем временем постепенно исчезали вдали за облаком пыли.
— А как же? — флегматично протянул Карл Лебейде. — Как же иначе? Просто смешно! — И он закурил свою трубку.
До команды «Становись!» еще оставалось немного времени. А там начинай все сызнова: половина из нас, наиболее крепкие, будет выгружать или укладывать штабелями снаряды, которыми нынче же ночью или завтра с утра артиллеристы засыпят французов. Другая половина в больших палатках, в стороне от лагеря и дороги будет чистить, выпрямлять, снаряжать порохом пустые медные гильзы и ввинчивать в них капсюли. Затем она закроет их покрышками и уложит в корзины по шесть штук в каждую. Здесь, за линией фронта, у нас настоящая фабрика боеприпасов; в тылу давно не хватает медных гильз. За день работы мы снабжаем наши батареи боеприпасами чуть не на две тысячи выстрелов.
Глава пятая. Становись!
После работы, в шесть тридцать, рота получила приказ построиться в полном составе; я уж не помню, делалось ли это вообще регулярно или только от случая к случаю. Впоследствии такие забавы бросили. Нас разбирала досада, и мы потихоньку ругали эти порядки. Хотелось успеть до захода солнца написать письма домой, повоевать со вшами, умять свой ужин, сидя перед бараком, доставить себе маленькие радости, вроде игры в скат, разговора по душам, вечерней прогулки вокруг лагеря, основательной стирки носовых платков и подштанников. Наши бараки с черными крышами были вытянуты в длинный ряд. Они стояли под цепью холмов и нависали над шоссе. Наша рота обычно выстраивалась между ними открытым каре. Итак, стоим мы под чудным синим небом и ждем, что нам бог пошлет, а тем временем по ту сторону Корского леса гремит металлическими аккордами обычная вечерняя музыка — пальба нашей стапятидесятимиллиметровой батареи. Видимо, нас ждет какая-то неожиданность, ибо к нам приближается сам господин ротный командир, в коричневых кожаных крагах, слегка сдвинув набок высокую фуражку. Бульдог его, коротконогий толстый пес, отбежав вперед, лениво обнюхивает углы бараков. Но здесь нечего было обнюхивать, собак у нас не было.