Старая девочка - Владимир Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любая из этих группировок с радостью взяла бы Веру, но она уклонялась, была против любой фракционной борьбы, против любого раскола, она потом даже с Аллилуевой подружилась, которая для каждого из них была враг номер один и которую избегали, как зачумленную. Уговаривая Веру, они вслед за Лениным повторяли, что прежде, чем объединяться, нужно сначала размежеваться, Вера же не сомневалась, что раскол везде и всегда есть зло, она обязана убедить их в этом, убедить смягчиться друг к другу и, добровольно распустив все фракции, снова сойтись вместе.
Объясняя это, она даже не ходила вот так между ними, а как бы скользила, вкрадчиво, упорно внушая, что ей было открыто, что она сама поняла и приняла. Она скользила от одного к другому и нигде не останавливалась, нигде не задерживалась, чтобы никто не мог сказать, что она – его и от его имени или по поручению действует. Что она человек того-то или того-то.
Она сама, по собственной инициативе их связывала и перевязывала, плела для всех один кокон, где каждому было бы тепло, хорошо и, главное, не надо было бы никого бояться. Она плела всё заново, потому что старый кокон был везде порван, защитить никого уже не мог, наоборот, они принимали его за сеть, за путы, всё им казалось, что он их стреножит, того хуже – душит, потому что он есть настоящая удавка. Она очень нежно плела, нежно и ласково, но если кто, даже сам Сталин, хотел большего, ускользала, но и это делала не обидно, так что в каждом оставалось, что это сейчас она не дается ему в руки, сейчас от него ускользает, потому что сначала должна сплести кокон, свить гнездо. Наверное, поэтому никто ее не ревновал и никто ей не завидовал, наоборот, все любили.
Как ни странно, одной из ранних Вериных прозелиток стала именно Аллилуева. Через три дня после своей первой вечеринки в Кунцеве, когда она шла к Лене в приемную Сталина, в кремлевском коридоре Вера неожиданно столкнулась с Аллилуевой. Очевидно, в их кружке у той был свой информатор или кто-то хотел помешать Вериным отношениям со Сталиным, во всяком случае, Аллилуева остановила ее, взяла за руку, чтобы не убежала, и стала говорить, что всё про Веру знает: она, такая молодая, чистая, красивая, и вот участвует в мерзких кутежах, развратничает, а дальше, глотая слезы, что она, Аллилуева, больше не может, не может так жить и что когда-нибудь и в Вериной жизни будет то же самое, и тогда она ее, Аллилуеву, вспомнит, каждое ее слово вспомнит. Вере сделалось стыдно и жалко ее, она принялась утешать Аллилуеву, плакать вместе с ней, потому что, слава Богу, ни в чем не была виновна.
Аллилуева говорила Вере, что именно для Сталина ее и привели в эту компанию, именно со Сталиным она должна была провести прошлую ночь; она, Аллилуева, это знает точно, знает от человека, которому полностью доверяет, просто Сталина вчера что-то отвлекло. Теперь Вера была рада, что так получилось, она радовалась, ликовала, что осталась чиста; и вот она ликовала, что между ней и Аллилуевой ничего не стоит, и каялась перед ней, плакала и молила ее простить, потому что, конечно же, Аллилуева была права: она готова была к греху, сама на это шла, и просто Бог уберег. Уже простив ее, Аллилуева потребовала от Веры клятвы, что никогда, как бы всё ни складывалось, она не ляжет со Сталиным в постель, скорее руки на себя наложит, чем ляжет; Вера поклялась и действительно, хотя несколько раз спасалась буквально чудом, свое слово сдержала.
В их вторую встречу Вера рассказала Аллилуевой про свое детство и про башкирское житье, в общем, всю жизнь, и теперь уже Аллилуева жалела ее и плакала над тем, что Вере пришлось вынести. После этого они сделались лучшими подругами, и Сталин, когда его отношения с женой стали совсем плохими, старался разговаривать с ней только при Вере или через ту же Веру передавал Наде то, что ему от нее было надо. Вера понимала, насколько опасно это ее посредничество, ясно видела, что зажата накрепко между Сталиным и его женой, и площадка, которую они ей оставили, ее собственная территория мала, с каждым днем тает. Они оба ее любили и тянули к себе, звали, манили на свою сторону, все-таки она тогда сумела устоять, не стать ни его, ни ее.
Уцелела Вера по одной-единственной причине: она нашла формулу, которая их обоих примирила, обоих утишила и простила. Она говорила Аллилуевой, что вот он, Сталин, – бог, живой бог, а та сначала ей отвечала: какой же он бог? Он и конопатый, и щербатый, и изо рта у него всегда дурно пахнет. Вера: как же Аллилуева не понимает, что это совсем не важно, да и не должно быть важно, потому что вот она, его жена, с ним в ссоре, чем-нибудь его обидела или оскорбила, и как будто правда на ее стороне, потому что Сталин ей в самом деле изменяет, и вот, говорила Вера, ты во всем перед ним права, а он перед тобой точно так же во всем не прав; но есть страна, и он, перед тобой неправый и тобой обиженный, выходит из вашей комнаты в страну, идет от тебя в страну.
Он идет злой, недовольный, собой недовольный и жизнью, всё у него валится из рук, всё падает и ломается. И он такой – как и должен – начинает править страной: того снимать, того назначать, одного казнить, другого миловать, и вот, представь, как всё это после тебя, после разговора с тобой будет. Как будет нехорошо, потому что он не только бог, но и человек, как худо будет, как недобро. Ты только подумай, говорила она Аллилуевой, сколько горя случается из-за тебя, каждый день и час случается, и неважно, знает ли об этом кто-нибудь, проклинает ли, винит, – всё это из-за тебя, из-за тебя одной.
Господи, молила она ее, как мало он тебе недодает и как много зла из-за этого происходит, как много страдает невинных. Она хорошо говорила; и Аллилуева верила ей, чем дальше, тем больше верила и только жаловалась, как редко он в последние годы ее навещает и, даже когда приходит, как ей с ним плохо, каким он сделался противным, чужим. А Вера и это перетолковывала, и это равняла и выглаживала, у нее получалось, что богу отдых нужен, нужны новые впечатления, и что правда не одна, не одна ее правда на свете, и эту другую, самую важную правду Аллилуева не видит, потому что стоит к ней чересчур близко.
И сразу, пока Аллилуева всё это обдумывала и не находила, что возразить, – откинет голову назад, снова приблизит и глаза щурит, прикидывая, можно ли из близи разглядеть большую правду, или в самом деле надо отойти и только так смотреть; Вера говорила ей, что она, Аллилуева, должна всё делать, чтобы богу было хорошо, об одном этом она и должна думать. Не тревожить его, а быть тихой, кроткой, ласковой, быть послушной и смиренной, и тогда народ на нее как на заступницу будет молиться, сделается она для народа матерью.
Вера говорила ей, что часто слышала от своего отца, дьякона, что когда в русской церкви канонизировали нового святого, то больше смотрели не на то, как он жил – всегда праведно или случалось, что и грешил, – а на то, сколько людей приходят к его могиле на поклонение, скольким он сейчас, уже после своей кончины, помогает; и если с каждым годом всё больше и больше православных молит его о заступничестве, значит, он и впрямь святой, и впрямь к Богу близок. Так и Сталин, говорила Аллилуевой Вера: сколько людей к нему обращается, сколько любит, молится на него, с ним одним связывает все свои упования, и это только растет и растет.
Чтобы Аллилуевой не было обидно, Вера говорила ей, что сейчас она уговаривает себя, что никогда не любила Сталина, но ведь сама знает, какая это неправда: долгие годы они друг без друга дня не могли прожить, это была настоящая большая любовь, о которой мечтает каждая женщина, но совсем не каждой она дается, например, у нее, Веры, ничего подобного в жизни не было. А потом эта любовь затихла, как бы заснула, но он, Сталин, бессмертный бог, и всё, что с ним связано, тоже бессмертно: любовь их не умерла, лишь затаилась, как живое зимой. Срок придет, и она возродится с такой силой, мощью, с таким буйством, какого в природе никогда раньше не бывало.
Если с чем это можно сравнить, то только с любовью самого Сталина к народу и с ответной любовью народа к Сталину. Вот во что превратилась их со Сталиным любовь, и Наде надо не печалиться, не пытаться с горя удавиться, а ликовать, какая большая была между ними любовь, если теперь ее хватило чуть не на всю страну. Она рассказывала ей эту правду, всамделишную правду, как у себя в башкирской школе сказку, день за днем, и радовалась, потому что видела, что Надя слушает ее и ей верит.
Она цитировала ей Евангелие, она с детства знала его, хорошо помнила и теперь то и дело цитировала. У нее получалось, что не только она, Вера, то же самое говорит Аллилуевой и Христос. Печалится, как много званых и как мало избранных, скорбит, сколь многие не поверили, не приняли, особенно же те, кто был ближе других. Как в церкви во время проповеди ее отец, она возглашала словами Спасителя: где матерь моя и где братья мои – и отступала, уходила к ученикам.
Эта тема – устройство человеческого зрения – волновала ее безмерно, она возвращалась к ней снова и снова, говорила, что близкое зрение – оно очень мелкое, холодное, лукавое, в нем сомнение, колебания и совсем нет веры, даже грана нет. Чтобы увидеть истинного бога, надо от него отойти, отдалиться, чтобы он был на горе, а ты внизу, в долине, и тогда в тебе, будто второе дыхание, откроется другое зрение, ничего мелкого уже не различить, да оно и не нужно – ты видишь только то, что в самом деле имеет значение.