Предания случайного семейства - Владимир Кормер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, что сыграть? — он был недоволен собой и потому презрителен. — «Ах, вы сени, мои сени»? А плясать кто будет?
— Будем, будем, — отвечали ему, и вправду расступаясь и образуя круг.
На середину выталкивали худенькую Фролову.
— Нет, нет, — закричала, обменявшись взглядом со своим сыном, Марья Иннокентьевна. — Плясать давайте в коридор! А то опять снизу Волковы придут.
Все повалили в коридор.
— Дом-то не развалится? — потревожилась Евгения, библиотекарша-племянница.
Николай Владимирович на миг представил себе, как рушится их ветхий дом и следом за тем — что вот так же где-нибудь под развалинами может погибнуть и его сын (ведь писал же он «отбивались, засев в трехэтажном доме»), с антресолями здесь было как раз три этажа.
Незаметно, как бы для того, чтоб дать место, Николай Владимирович отступил назад, в темноту, и скользнул к своей двери. Людмилы не было. Он накинул крючок и прилег на диван, но сейчас же поднялся снова и развернул карту. Прямая Чертково — Старобельск шла чуть южнее Харькова, и не нужно было быть стратегом, чтобы уразуметь, что они, то есть войска, в которых был его сын, пойдут на Харьков, не минуют его. Под Харьковом еще в мае прошлого года было предпринято неудачное контрнаступление, о котором Совинформбюро, в надежде повлиять на англичан и американцев с открытием второго фронта, сообщало очень подробно, но о котором еще больше ходило слухов, сколько там погибло людей. Новому сражению нехорошо было иметь такую предысторию. Николаю Владимировичу нарисовалась битва, неосмысленная и беспорядочная, как драка, из тех битв, где ни широта маневра, ни случайность не определяют исхода; разведка знает все о противнике, тылы обеспечивают подвоз продовольствия и боеприпасов, резервы вводятся — все впустую. Все пропадает незамеченным, как в прорву. Войска, сошедшись лоб в лоб, истощенные до предела, захлебываясь в крови, своей и чужой, не могут пройти ни шагу вперед, но и не уступают. Все решает выносливость, но особого толка — выносливость в крови… Так мог ли он судить: даром ли эти жертвы? Мог ли он судить тех, кто послал туда, на эту бойню, его сына, когда, быть может, только тогда и выигрываются войны, когда полководцы достаточно смелы и жестоки, чтобы послать разом на гибель триста тысяч человек?!.
Он включил репродуктор. Передавали сводку. Бой шел почти у Харькова. «О боже! — воскликнул Николай Владимирович. — Но ведь там мой сын!.. Почему именно мой, почему именно там, в городе?!» Он сознавал, что несправедлив, что, в конечном счете, у всех дети были там или в другом месте, не намного лучшем, но от выпитой ли водки или просто под воздействием минуты настроения он уже желал быть несправедливым, не слушаться рассудка, упиваться своею несправедливостью. Благие мысли о том, что все равны перед мировыми событиями, и о том, что он не может судить, отлетели прочь. «Мой сын, мой сын!» — повторял он уже бессмысленно, ударяя себя кулаком по колену. В воображении его сын вместе с друзьями, так же как он со своими соседями сегодня, собрался где-то в блиндаже или подвале выпить, вспомнить старину и повеселиться немного. Александр сидел в ватнике, накинутом на плечи, с папиросой в зубах и смеялся, иногда морщась и мотая забинтованной головой, как старик Фролов; видно это было так отчетливо, что Николаю Владимировичу захотелось представить себе также и тех, кто сидел рядом с его сыном. Какое-то мгновение он был уверен, что ему удастся это сделать, но пред глазами встала только бумага, где были написаны их адреса, и, привстав, он потянулся к висевшему в головах у дивана старому портфелю, где между других драгоценных вещей — облигаций, счетов за квартиру, писем и документов — хранилась и эта бумага.
От слабого толчка портфель не соскочил с гвоздя, а только закачался, и нужно было толкнуть его еще раз. Тут в дверь кто-то дернулся, сперва будто нечаянно и спьяну, потом второй и третий раз уже явственней. Николай Владимирович решил было, что это Людмила, но мужской голос закричал:
— Николай Владимирович, открой! Спишь, что ли?
Это был теткин Анастасиин Андрей, повадившийся с приезда Николая Владимировича ходить к нему пить чай вечерами. Он приходил, иногда сидел молча и быстро уходил, если видел, что Николай Владимирович не в духе, но чаще всего ему удавалось разговорить хозяина, который скоро начал ловить себя на мысли, что прежде ни с кем, кроме покойного брата, не разговаривал так много и так связно. Точнее, никому не излагал так последовательно своих размышлений, как этому бессловесному Андрею, вряд ли понимавшему и половину из того, что исходило из уст Николая Владимировича, или понимавшего по-своему. У этого удовольствия, какое он получал от бесед с Андреем, была, однако, — Николай Владимирович знал это — еще подоплека, та, что он почти не умел рассуждать сам с собою, в одиночестве: он больше грезил, и не высказанные вслух и незаписанные выводы его обычно забывались. Записывал же он что-нибудь очень редко, и, в основном, все блестящие мысли или логические конструкции, которые он помнил за собой, являлись ему среди разговора.
— Так ты что, спал что ли? — спросил Андрей, садясь к столу и пробуя ладонью, горяч ли чайник. — А то я пойду, тоже спать лягу. У меня от их крику голова трещит.
За дверью, в коридоре, действительно слышен был уже топот и со взвизгами хоровое пение:
А у милашечки в светелочке лампадочка горит!Она ребеночка качает и меня благодарит!
— Вот, много ли людям надо? — сказал Андрей. — Вчера думали, что помираем, свет был не мил, а сегодня такое веселье пошло, что и помирать не надо!
Он покосился на развернутую карту на диване и, вероятно, догадываясь, о чем без него тосковал хозяин, подстраиваясь под его настроение, покачал головой:
— А ведь это еще не прошло, верно, Николай Владимирович, а? Надо бы нам быть серьезнее…
— Ты знаешь, Андрей Евлампиевич, — сказал Николай Владимирович, вспоминая, что тот с теткой Анастасией бездетен, — я сейчас впервые жалею, что у меня есть дети.
— Вот как? — Андрей хмыкнул неопределенно.
— Представь себе. Я всегда, как и все, конечно, полагал, что дети — это счастье, дети — цветы жизни, утешение в старости, ну и так далее… Но теперь я вижу, что это глупо, — Николай Владимирович почувствовал, что и впрямь начинает верить в свои слова. — Ведь я же не могу защитить своих детей?! Я дал им жизнь, я оставил часть своей жизни в них, но сделать им жизнь счастливой я не могу! Как не могу их спасти от невзгод, от несчастий, от смерти, наконец.
— Зачем им умирать? — заметил Андрей.
— Зачем?.. А вот ты знаешь, был такой римский поэт Овидий Назон. Две тысячи лет тому назад уже. Так вот, он написал однажды, что… вот был век золотой, за ним серебряный, за серебряным, скажем, медный, а наступит когда-нибудь такой век, в котором дети будут рождаться стариками.
Андрей захохотал беззвучно и покрутил головой с выражением, с каким прежде мужики говорили: «Веселый барин!». Николай Владимирович продолжал:
— Так вот. Мне иногда кажется, что этот век уже наступил. Что я и сам родился стариком уже, да и дети мои испытали за свою недолгую жизнь столько, сколько иному и на сто лет не отпущено.
— Это верно. — Андрей склонил свое лицо, длинное и в крупных, что называется, фельдфебельских складках. — Это верно. Я и сам родился, так как будто все знал! В деревне это быстро! Первый раз это дело сделал, к примеру, так восьми лет еще не было… а может, было, уж теперь и не помню, — на этот раз он захохотал уже по-настоящему, громко. — А потом и пошло!.. Уж на ту войну я пошел круглый сирота! Все померли! — заорал он, странно воодушевляясь. — Да я и сам чуть не помер, милок, под газовой атакой! Вот как меня немец травил!.. Эх, да что говорить, разве это жизнь: подай, принеси, сортир почисти! А у меня, может, внутри весь организм отравлен еще с той войны?! А я туда, я сюда, туда — сюда, с поезда на поезд, дома я ведь не живу, Николай Владимирыч! Ты говоришь, детей у меня нету… А они, может, и были бы, дети, да только я приеду, а у ней… Приеду другой раз — опять невпопад. Это не жизнь, скажу я тебе, это собачья жизнь!..
Он пьяно заскрипел зубами, глотая слюну и свирепо хрипя, но Николай Владимирович перебил его, сам поддавшись очарованию этой хмельной откровенности и желая от него выведать нечто:
— Скажи, Андрей Евлампиевич, а ты задаешься когда-нибудь таким вопросом…
Андрей не разобрал:
— Что, что?!
— Я говорю: задаешься ли ты когда-нибудь вопросом: а что будет со мною дальше?.. Я не имею в виду ни смерти, ни загробной жизни, вовсе нет. Но в самой жизни, в ее течении, принимаешь ли ты жизнь как нечто данное, то есть не помышляешь о ней далее очередного, непосредственного шага: пойти туда-то, сделать то-то, или ты загадываешь, что с тобою случится, допустим, через год, каким ты станешь через несколько времени, что будет с людьми, тебе близкими?..