Костры амбиций - Том Вулф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крамер уже перешел улицу до половины, и тут началось:
— Йо! Крамер!
Густой бас, непонятно откуда идущий.
— Крамер, пососи!
Что такое? Он резко остановился. Такое ощущение… звук… будто вырывающийся пар.
— Эй, Крамер! Говна кусок!
Теперь другой голос. Да они…
— Йо! В рот тебя!
Это орут из заднего оранжево-голубого фургона, ближайшего к нему, всего шагах в пятнадцати. Но лиц не видно, слишком частая решетка на окошке.
— Йо! Крамер! Жидовская жопа!
Вот тебе на! Откуда они вообще знают, что он еврей? Он же не похож… Он совсем не… Почему же они?.. Он потрясен.
— Йо! Крамер! Пидарас! Целуй меня в зад!
— В жопа суй! В жопа!
Выговор латиноамериканский. От этого еще несноснее.
— Йо! Говноед!
— Аааай! Целуй жопа! Целуй!
— Йо! Крамер! Сука, мать твою!
— Аааай! Так тебя! Так тебя!
Целый хор. Град похабщины. Опера «Риголетто» из сточной канавы, из смрадной глотки Бронкса.
Крамер остановился посередине улицы. Как он должен поступить? Он постарался вглядеться… Ни черта не видно. Кто из них?.. Которые из бесконечной череды озлобленных негров и латиноамериканцев?.. Нет. Лучше не знать. Он оглянулся. Не было ли свидетелей? Не смотрит ли кто, как он воспримет этот поток черной брани? Неужели так и пройдет в подъезд, поливаемый нечистотами? Или не даст им спуску? Не дать им спуску? Но каким образом? Нет! Надо сделать вид, будто они матерят не его… Кто это может знать? Он просто пройдет дальше по тротуару, завернет за угол и войдет с главного входа. Возле уолтоновского подъезда никого нет. Только несколько запуганных прохожих. Остановились как вкопанные, поглядывают на фургоны. Охранник! Охранник-то у подъезда его знает! И поймет, что он хочет улизнуть и притвориться, будто ничего и не было… Но охранника не видно, верно, нырнул в подъезд, чтобы не вмешиваться и не наводить порядок. Но тут Крамер увидел Ковитского. Судья стоял на тротуаре и рассматривал задний фургон. Потом перевел взгляд на Крамера. Вот чёрт! Он меня узнал! Понял, что ругательства обращены ко мне. Хилый человечек, только что выползший из старой машины, стоял у Крамера на пути к почетному отступлению.
— Йо! Крамер! Говнюк вонючий!
— Ээээей!.. Хрен соси!
— Аааай! Плешивая башка! Ааааай!
Плешивая? Почему плешивая? У него же нет плеши! Сволочи вы, у него только чуть-чуть начали редеть волосы на макушке. До плеши еще далеко! Погодите-ка… Это ведь не про него, это они углядели судью Ковитского. Теперь у них две мишени.
— Йо! Крамер! Что у тебя в мешке?
— Эй, ты! Пердун облезлый!
— У тебя говно заместо мозгов!
— Яйца свои в мешке таскаешь, Крамер?
Они оба попали под обстрел, и он, и Ковитский. И теперь об отступлении за угол на Сто шестьдесят первую нечего и думать. Крамер двинулся дальше к тротуару. Шел медленно, преодолевая сопротивление, как в воде. А что Ковитский? Ковитский больше в его сторону не глядит. Нагнув голову, он идет прямо на задний фургон. Взгляд его грозен. Сверкают белки глаз, зрачки, как два огненных смертоубийственных луча, направлены вперед из-под темных век. Таким Крамер видел его на заседаниях суда… Голова опущена, и глаза мечут пламя.
Из фургона делают попытку отпугнуть судью:
— Тебе чего надо, сучок мореный?
— Йаааах! Только подойди, подойди, старая мошонка!
Но хор звучит уже не так согласно. Они растерялись перед лицом его тщедушного бешенства.
Ковитский подошел вплотную к фургону, упер руки в боки и вглядывается сквозь решетку.
— Ты! Что пялишься, сука, твою мать?
— Щаас тебе покажем кой-чего!
Но они явно теряют кураж Ковитский обошел фургон, остановился у кабины. И устремил свои бешеные глаза на водителя.
— Вы — что — не слышите — что тут происходит? — маленький судья указал пальцем внутрь фургона.
— А чего, — бормочет водитель. — Я ничего… — Он явно не знал, что сказать.
— Вы что, оглохли, к чертовой матери? Ваши заключенные… Ваши заключенные… Вы — служащий Отдела исправительных заведений… — тыкая в него пальцем, — и позволяете вашим заключенным измываться над жителями и над работниками суда?
Водитель, чернявый толстяк лет пятидесяти или около того, потрепанный существованием пожизненный раб муниципальной службы, вытаращил глаза, вздернул плечи и, скривив рот, безмолвно вскинул вверх ладони. Это был извечный жест нью-йоркских улиц, знак отстраненности и бессилия, как бы говорящий: «Ну и что? От меня-то чего вы хотите?» Или в данном конкретном случае: «Я-то что могу поделать? Залезть к ним в клетку, что ли?» Старинный нью-йоркский крик о пощаде, на который нечего возразить и нечем помочь. Ковитский покачал головой, как качают у постели безнадежно больного. И, снова обойдя фургон, подошел к заднему окошку.
— Хаим идет!
— Гы-гы-гы!
— Пососи у меня, ваша честь!
Ковитский еще раз тщетно попытался вглядеться в окошко, рассмотреть противника. А затем набрал полную грудь воздуха, в гортани и носоглотке у него мощно заклокотало — казалось немыслимым, чтобы этот вулканический гром исходил из такого хлипкого тела, — харкнул и плюнул. Выстрелил по окну огромным комком слизи. Плевок попал на частую решетку и повис между ячейками, похожий на большую желто-зеленую улитку. На нижнем его конце стало образовываться утолщение, как натек омерзительной ядовитой смолы. Плевок висел и переливался на солнце, и те, кто находился по ту сторону решетки, имели возможность им любоваться.
На них это сильно подействовало. Хор умолк. На один лихорадочный миг в мире, в Солнечной системе, во Вселенной, во всем мироздании не осталось ничего, кроме этого зарешеченного окошка и на нем — блестящего, сползающего, ярко освещенного комка зеленоватой слизи.
А судья, держа правую руку у груди так, чтобы с тротуара не было видно, выставил непристойным жестом средний палец и повернувшись на каблуке, зашагал к подъезду.
Они опомнились, когда он уже подходил к дверям:
— Дааа, а сам не хочешь?
— Вот погоди… Еще попробуешь!
Но уже без всякого вдохновения. Смрадное пламя бунта, вспыхнувшее было в тюремном фургоне, зашипело и сникло перед этим стальным человечком.
Крамер заспешил за Ковитским и нагнал его в дверях. Ему непременно надо было его догнать, показать, что он все время был тут же, с ним рядом. Они вдвоем, на пару сейчас подверглись подлым оскорблениям.
Охранник вышел из небытия им навстречу.
— Доброе утро, судья, — произнес он, словно это и в самом деле было обычное утро в Гибралтарской крепости.
Ковитский на него едва взглянул. Он шел опустив голову, озабоченный.
Крамер тронул его за плечо.
— Судья, вы потрясающий молодец! — Крамер сиял, как будто они вдвоем сейчас только мужественно сражались плечом к плечу. — Представляете? Они заткнулись! Просто не верится! Заткнулись как миленькие.
Ковитский остановился и смерил Крамера взглядом с головы до ног, словно первый раз его видит.
— Хреновый работник, куда это годится, — произнес судья. (Это он меня за то, что не вмешался.) Но в следующее мгновение Крамер понял, что Ковитский имеет в виду не его, а водителя тюремного фургона. — В штаны наложил со страху, — продолжал судья. — Стыдно сидеть на такой работе, если ты, к хреновой матери, так запуган.
Он рассуждал скорее сам с собой, чем с Крамером, и каждое третье слово снабжал непечатным эпитетом. Крамер на это не обращал внимания. В суде — как в армии. Для всех, от судьи до охранника, существует одно на все случаи жизни прилагательное, или причастие, или как там его правильно назвать и за короткий срок оно становится на слух естественным, как дыхание. Нет, мысли Крамера норовили забежать вперед. Он опасался, что следующими словами Ковитского будет упрек: «А вы какого хрена стояли и не вступались?» И Крамер уже изобретал оправдания: «Я не мог взять в толк, откуда орут… из фургона или…»
Флюоресцентные лампы заливали вестибюль болезненно-дымчатым светом, как в рентгеновском кабинете.
— …насчет Хаима, — услышал он вдруг Ковитского. Судья сделал паузу и смотрел на Крамера вопросительно, явно ожидая ответа.
Крамер понятия не имел, о чем тот толкует.
— Насчет Хаима? — переспросил он.
— Ну да. «Хаим идет», — кивнул Ковитский. — «Сучок мореный» — подумаешь, дело какое. — Он усмехнулся, по-видимому находя выражение забавным. — «Сучок мореный»… Но «Хаим» — это яд. Это ненависть. Антисемитизм в чистом виде. А за что? Если бы не евреи, они бы и сейчас клали асфальт в Южной Каролине или смотрели бы в дула дробовиков, вот что с ними, бедолагами, сейчас было бы.
В это мгновение зазвучал сигнал тревоги. Вестибюль наполнился оглушительным трезвоном. Засвербило в ушах. Судья Ковитский вынужден был повысить голос. Но на сигнал он не реагировал, даже не оглянулся. И Крамер тоже. Тревога означала, что сбежал арестованный, или брательник щуплого недомерка-убийцы выхватил на суде револьвер, или исполинский житель новостроек во время дачи показаний сцапал за грудки худосочного адвоката. А может, просто где-то что-то горит. Первое время Крамер, когда слышал в Гибралтаре сигнал тревоги, у него глаза лезли на лоб и он ждал, что вот сейчас, грохоча тупоносыми армейскими башмаками по мраморным полам и размахивая револьверами, выбежит взвод солдат вдогонку за каким-нибудь кретином в разрисованных кроссовках, который с перепугу рвет стометровку за 8,4 секунды. Но потом это приелось. Паника, тревога, сумятица — нормальное состояние в Окружном суде Бронкса. Вокруг Крамера и Ковитского люди крутили головами, смотрели по сторонам. Такие печальные лица… Эти люди впервые вступили в стены островной цитадели, каждый по какому-то своему горькому делу.