Незримый поединок - Владимир Флоренцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они прошли через проходную, миновали пропахший бензином и соляркой гараж, сокращая путь, двигались какими-то закоулками во внутренний двор, заглянули в фотолабораторию, где капитан передал заведующему фотопленку, поднялись на второй этаж и долго шли узким коридором, пока не остановились около двери, обитой потертым коричневым дерматином.
И тут, перед дверью, Виктора охватило странное волнение — вспомнив все, что рассказал ему капитан, он подумал: неспроста он говорил обо всем этом, и привел его сюда тоже неспроста, потому что ведь и сам он мог помочь Виктору. Когда же капитан постучался в дверь, Виктор увидел у него на лице ту самую виновато-растерянную улыбку.
Никто не ответил на стук, и капитан постучался снова.
Внезапно дверь распахнулась, и на пороге появился седой человек в милицейской форме. Поток света падал в комнату из окна, а из коридора лицо его освещалось слабым светом электрической лампы. Кожа на лице майора была потрескавшаяся, как на старых картинах, и отсвечивала тускло, как икона. Седой человек глядел на Виктора долго и пристально, словно вспоминая что-то, и вдруг ухватился рукой за дверной косяк. Рука стала желтой. На виске у майора наискосок, от уха к глазу, кралась сиреневая полоска.
Этот шрам — от уха до глаза, — который в минуты волнения всегда становился темнее, Виктор помнил с детства…
АРКАНСУ
— Тутек[1], — уверенно сказал Вадим Стороженко. Он нагнулся, и его широченная фигура заслонила выход из палатки. Деревянные колышки, которые мы с таким трудом забили в сухую, твердую почву по краям палатки, жалобно пищали, словно живые, а брезентовый верх вздувался парусом, будто мы сидели в лодке и готовились отправиться в плавание.
— Колья, укрепите колья! — поморщился Вадим. — Я же говорил…
Последние слова уже относились ко мне. Да, он говорил! Еще в Оше, в базовом лагере, откуда мы двинулись в горы. Вадим не хотел меня брать в экспедицию, потому что я едва оправился от болезни, и к тому же врачи обнаружили, что у меня слабое сердце.
До Красного перевала, однако, я чувствовал себя ничего, но сейчас стало плохо — из носа пошла кровь, голова кружилась, а сердце колотилось, как после кросса.
— Пройдет… В Боливии на высоте четыре тысячи пятьсот шахтеры играют в футбол — и ничего. Врачи считают, что высотный футбол даже полезен, — обернувшись, Вадим взглянул на меня. — Дня через два пообвыкнешь. Я к тому времени вернусь. Ну, ребята, с богом.
Он снова откинул брезент и, пригнувшись, вышел из палатки. Ребята бросились его уговаривать. «Подожди, утихнет ветер, — говорили они. — А то поднимется песчаная буря, а на перевале и снежная заметет». Так говорили ребята. И кивали на лошадей, которые, собравшись в кучу, били копытами по каменистой почве и протяжно ржали. Лошади прекрасно чувствовали непогоду. Но разве можно уговорить Стороженко! Он только хмурил брови, кивал головой, поджимал губы, и обычно почти невидимые складки по краям губ проступали во всю глубину. Лицо у Вадима — цвета скал, что вздымаются по обоим бокам Красного перевала, и такое же оно обветренное и не по годам потрескавшееся. Его уважали в экспедиции — он облазил окрестные горы вдоль и поперек и никогда не брал с собой проводников, потому что не хуже их знал дорогу.
Вадим уедет назад в долину и вернется с грузом — он привезет порох, примусы, продукты и лекарства. И я знал, что остановить его не сможет никакая буря и никакая лавина. Потому что времени у нас было в обрез, а нам еще надо пройти два перевала и один из них Белоголовый, самый трудный и самый опасный. А дальше шла совершенно мертвая каменная долина — сплошной хаос изломанных скал, а за этой долиной была высокогорная метеостанция, и там была Гала… Вадим узнал, что у них на исходе продовольствие, а последняя снежная лавина похоронила под собой примусы, порох и лекарства. Именно поэтому его не могла удержать никакая буря. И еще потому, что Вадим любил Галину.
Я знал, что у разбитного геолога Вадима было много знакомых женщин, но я знал также, что с тех пор, со студенческих лет, когда мы вместе ездили на сбор табака, он любил Галину.
Ничего в ней не было особенного, в этой Галине. Веснушчатое лицо, курносый носик, только глаза странно неподвижные, цвета памирской бирюзы. Вадим был переросток на курсе — на геолфак он поступил, вернувшись из армии. Я учился с Галиной на биологическом, и мы с ней были одногодки. Тогда на курсе никто не мог понять, почему своим сокурсникам она предпочла этого неуклюжего увальня — геолога, который был порядком старше ее. Тогда я еще многого не понимал в жизни — не понимал я и того, что любовь не всегда можно объяснить и понять. А когда человек не понимает, он начинает выходить из себя и нередко делает, глупости. Я любил Галину. Только я никогда не говорил ей об этом. Даже никто из самых близких моих товарищей ничего не подозревал, ну, и она, конечно же, не догадывалась. Сотни раз я решался: вот сегодня заговорю с нею, но всякий раз ее бирюзовые глаза глядели на меня, как мне казалось, с усмешкой, и я не мог подойти к ней.
А однажды я увидел на вечеринке, как Вадим играл на гитаре. «Кто сгорел, того не подожжешь», — подпевал он себе приятным тенором. Он казался мне именно таким — усталым, перегоревшим. Я глядел на них в тот вечер и думал — ничего настоящего у них не будет, все это лишь игра, которая однажды оборвется так же, как началась. Только дети верят в игру, в которую они играют, а они были уже взрослые люди.
Когда мы кончали университет и получали направления, я тянул до самого последнего дня, пока не узнал, куда послали ее, чтобы поехать вместе с ней. Но место было одно — и оно принадлежало Гале.
Я до сих пор не могу понять, как сложились их отношения с Вадимом. И по-моему, никто в экспедиции не мог этого понять. Весной на целое лето они расставались друг с другом, чтобы осенью встретиться вновь — загорелые, обветренные и похудевшие.
Все это время после окончания университета я работал младшим научным сотрудником в НИИ, все это время я думал о ней. И мне часто казалось, что я видел ее на улице, в кино, в библиотеке, на реке. Я видел ее в каждой девушке. Но я знал — ее здесь нет, она далеко в горах. Два раза я приезжал в Ош, но так и не застал ее, потому что она была в экспедиции. А сейчас я сам уезжал в экспедицию в Сибирь. Может быть, уезжал навсегда, и поэтому я не мог не проститься с ней.
Вадим удивился, увидев меня в Оше. Я сказал ему, что мне надо попасть на Восточный Памир, чтобы собрать кое-какие материалы для своей будущей диссертации. Кажется, я покраснел, говоря это Вадиму, потому что никакую диссертацию я не писал, но Вадим, по-моему, этого не заметил. Однако, когда врачи запретили мне ехать в горы, он развел руками. Но я все же уговорил Вадима взять меня с собой, и он согласился.
И вот, надо же случиться — тутек… Однако через два дня я чувствовал себя уже сносно. Утром, выйдя из палатки, я встретил у дороги караванщика Узербая. С Узербаем я познакомился еще в Оше, он уехал на полмесяца раньше нас. Сейчас он возвращался в свой родной Суфи-Курган. Узербай сообщил мне новость — Галина вместе с двумя другими сотрудниками, после того как они едва не погибли под снежной лавиной, погрузили весь свой нехитрый скарб на кутасов[2] и двинулись вниз через долину, чтобы присоединиться к экспедиции Тарновского, которая находится намного восточнее. Сегодня к концу дня они будут проходить, видимо, около Безымянного хребта — два дня пути, если ехать по трассе, а если идти по тропинке, то дня полтора.
Я понял, что мне представляется случай увидеть Галину. Мне ничего не надо было — только увидеть ее, поговорить с ней… Но для того чтобы встретить Галину у Безымянного хребта, я должен пройти Аркансу. А я знал, что на это не решались даже опытные альпинисты.
И поэтому я пошел просить совета у Узербая. Кто как не старый караванщик должен был помочь мне. Узербай ночевал на ледниках, перебирался через глубокие трещины, обвязавшись веревками из шерсти яка, длиннющими оврингами[3] шел над бездонными пропастями, он проникал через недоступные ущелья, забирался в такие места, куда не доберешься даже на вертолете.
Смуглое лицо Узербая, казалось, выражало безразличие, а глаза сузились — тоненькие щелочки.
— Нет, — сказал Узербай. — Нет. Через Аркансу пройти нельзя.
Так сказал караванщик. А слова караванщика — это закон гор. И, кто нарушает закон гор, тот погибает.
Мы сидели с ним около юрты и глядели на яков, пасущихся недалеко. Мой взгляд невольно скользил вдоль вершин к ущелью — там Аркансу.
Узербай начал прощаться, мы выпили с ним по пиалушке айрана и закусили сухой лепешкой. После этого Узербай крепко пожал мне руку и, вскочив на коня, тронулся в путь. А я глядел ему вслед до тех пор, пока едва различимая крохотная точка не мелькнула на гребне перевала, чтобы совсем исчезнуть из глаз. Мне стало грустно. Я взобрался на пригорок — отсюда было видно, как далеко-далеко на востоке растрепанные тучи тащились по земле, выгребая пыль и щебень из расселин, смешивались с пылью и вдруг начинали вертеться, словно отплясывая дикий танец. Серые смерчи поднимались высоко вверх, растворяясь в облаках. И тогда видна была между отвесных скал узкая полоска ущелья, за которым начиналась долина с крутыми осыпающимися холмами по краям — Аркансу.