Катализ - Ант Скаландис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А единственное — да, действительно, единственное — чем Женька по-настоящему дорожил, — это были воспоминания детства, воспоминания тех удивительных лет, когда отец еще жил с ними, и они все втроем ходили по выходным на утренний сеанс в кинотеатр «Аквариум» на Маяковке, а мороженое «эскимо» было круглым и в серебряной обертке, и в ларьках продавали чудесную воздушную кукурузу, а троллейбусы ездили синие с желтым и еще очень много встречалось на улицах «побед», а у мамы была красивая высокая прическа и замечательная, особенная — «воскресная» улыбка, а отец курил сигареты «Чайка» (по десять штук в маленькой пачке) и говорил с Женькой о самолетах. И много было еще всяких мелочей, которых теперь нету, но которые он помнил в подробностях, потому что именно из них складывалось его, Женькино, представление о счастье. И никому не мог он объяснить этого, даже матери (попробовал как-то, а она не поняла, расстроилась только, у нее-то свои воспоминания были), и стало это его тайной. А еще — главной отрадой, когда накатывала депрессия и уже ничего не помогало: ни портвейн с друзьями после института, ни красная линялая груша, о которую можно было с остервенением разбивать перчатки. Он начинал вспоминать, погружаясь, как наркоман, в мерцающую сладкую мглу видений, и тоска отпускала понемногу… Потом он стал уходить в прошлое все чаще. Странное, пьянящее ощущение сопричастности той эпохе жило с ним теперь постоянно. И он любил книги шестидесятых годов, журналы, газеты, песни и — главное — фильмы. Фильмы — это были целые большие куски «запечатленного времени», почти живые фрагменты прекрасной эпохи. И был особенно любимый фильм — «Кавказская пленница». Он стал для Женьки почти предметом культа. «Песенка о медведях» воспринималась как гимн эпохи, а счастливое улыбающееся лицо юной Натальи Варлей — как портрет мисс Шестидесятые Годы.
Конечно, Женька был достаточно образован, чтобы понимать: те годы имели свои плюсы и свои минусы, свои характерные черты, но в душе продолжал считать шестидесятые «золотым веком» и потому, стремясь хоть когда-нибудь вновь оказаться там, всерьез — (стыдно признаться кому-нибудь), совершенно всерьез мечтал о машине времени…
Вот таким был Женька. И так он жил. Бокс, мечты, пьянки, девушки, радиолюбительство, учеба, стихи, гитара… А потом появился Полюс. Сначала, конечно, Станский с анафом, но это было так, вроде острой приправы к мечтам, стихам и пьянкам, а потом — Черный с полюсом. И вот это уже было настоящее: цель, смысл, дело, шанс, счастье — словом, нечто, ради чего бросаешь все и уходишь не оглядываясь. Это было то, что, пусть неосознанно, но уже с самого начала он опасался потерять…
И теперь, ступив подошвой теплого унта конца двадцатого века на холодный бетонный монолит пристани Норда в сто пятнадцатом году Великого Катаклизма, он понял, что потерял это. Он потерял первое и последнее из того, что мог потерять. У него больше не было Полюса. У него ничего больше не было. И надо было все начинать с нуля.
— Ребята, проговорил Женька звенящим шепотом, — ребята, погодите! Вы хоть понимаете, что у нас с вами больше нету Полюса?
И они поняли. Черный раньше всех понял.
— Приплыли, — сказал он угрюмо. — Будь я проклят!
— Опоздали, — уточнил Цанев. — Лет на четыреста.
И даже Станский, эта бесчувственная льдина, и тот понял. Он молчал и хмуро смотрел на золотой шпиль.
— Прощальный салют, — сказал Женька и, вскинув грозное оружие старика Билла, выстрелил в небо.
— Салют, — повторил Черный, и его допотопная винтовка тоже дала залп.
А Станский, осторожный рассудительный Станский, не стал хватать их за руки. Он все смотрел и смотрел молча на сверкающий желтым металлом шпиль.
Голос раздался совсем рядом. Говорили по-итальянски или, может быть, по-испански. Человек был в форме. имел большую кобуру на поясе и сразу бросавшуюся в глаза привычку командовать. Перепуганный его внезапным появлением, Женька глупо спросил:
— Ду ю спик рашн?
— О, майн гот! — неожиданно вскричал человек в форме. — Рашн? А як же! Же парль рюс. Оф корзс. Ферштейн? Зачем шумите, ребята? Люди спят, — наконец-то он сказал то, с чего, видимо и начал на своем языке.
— Мы приносим наши извинения, — подоспел Черный, вмиг почувствовав ответственность за всю группу. — Мы не знали, который час. Полярная ночь, понимаете ли.
— А какая разница, который час? — недоуменно сказал местный полицейский. — Вы что, не понимаете, что это спальный район?
Таким неожиданным вопросом Черный оказался выбит из разговора, и пришлось вступить Станскому:
— Мы прибыли случайными попутчиками вот на этом судне.
И он показал на нелепо торчащий у берега, очень похожий на старый, просящий каши ботинок, «ледотоп» рыжего капитана.
— А, ледовый башман старика Билла! — воскликнул полицейский, словно только теперь увидел причалившую посудину, потом спросил: — Вы первый раз в Норде?
Все дружно кивнули.
— Добро пожаловать, друзья! — страж порядка расплылся в улыбке и даже снял свою голубую фуражку. — Вы прибыли в самый лучший город на свете. Только у нас вы сможете по-настоящему отдохнуть, только у нас найдете настоящую работу, только у нас познакомитесь с настоящими людьми… Впрочем, все это вы, конечно, знаете, — прервал он вдруг сам себя и представился, приложив три пальца к фуражке: — Майор Кальвини.
— Очень приятно. Станский, — сказал Эдик.
— О, у вас знаменитая фамилия! — заметил Кальвини.
— А я и сам знаменитый, — обиженно сказал Эдик, не зная точно, его ли имеет в виду этот человек.
Майор улыбнулся. Потом представились остальные. Приятная была обстановка. И как-то сразу забылись все страхи. и непонятно было, в кого тут стрелять. Не в этого же майора Кальвини, такого симпатичного и любезного. Он представитель власти. Так где же бдительность? Где диктат? Что-то совсем непохоже на ужасную тоталитарную систему, в которой подавляется все разумное и доброе, а инакомыслящим рубят руки. И Женька шепнул под шумок Черному:
— Скажем?
И показал глазами на «ледовый башмак». Черный решительно кивнул.
— Господин майор, — начал он, потом осекся (почему, собственно, господин?), но Кальвини не отреагировал, и Черный продолжил: — Мы хотели сообщить вам, что у Билла в трюме довольно странный груз… У него полный трюм отрезанных… ладоней.
— А, — Кальвини только рукой махнул, — старина Билл в своем репертуаре. Небось Хантега с Артемом опять наворотили. Идиоты! Но что поделаешь, — он развел руками, как бы извиняясь перед гостями города, — дуракам закон не писан. — Потом перешел на торопливый и решительный тон. — Ну, значит так, друзья. Вот это пятый радиус, — он показал на начинающуюся у пристани улицу, — пойдете по нему прямо, прямо, прямо, пересечете два кольца и через ворота попадете в центр. Андерстэнд? И не стреляйте больше. Договорились? Будьте счастливы. Чао.
Он повернулся и быстро зашагал в сторону города. Большая кобура смешно подпрыгивала у него на боку.
5
— Какие будут мнения? — поинтересовался Станский.
— Идти в центр, — простодушно ответил Любомир, — здесь тоска зеленая.
— Присоединяюсь, — сказал Черный, — идти надо, но насчет тоски — не согласен. По-моему, здесь очень весело: каждому можно носить оружие, а стрелять нельзя только потому, что люди спят. И уж конечно, отрубленные руки — здесь дело житейское. Подумаешь, какой-то Артем нарубил спьяну — что ж с него, с дурака возьмешь… Слушайте! А может, у них перенаселение? Чем больше народу перебьют, тем лучше.
— Бред, — сказал Цанев, — скажи еще, что у них очень много лишних рук. В некоторых странах — буквально по пять-шесть на душу.
— Ну, не знаю! — Черный обозлился. — Сумасшедший дом какой-то.
— А я не верю, что они могут рубить кому-то руки.
Это сказал Женька. Он долго думал и пришел к выводу, что ни о какой изощренной жестокости в этом мире не может быть и речи. Идеалист, скажут ребята, поэт, пусть подсмеиваются, а он все равно уверен в своей правоте.
— Может быть, эти руки не настоящие, — высказал Женька одну из утешительных догадок.
— Ну, знаешь, — Любомир даже обиделся, — кто здесь врач, Евтушенский, ты или я?
— Ты врач двадцатого века, — напомнил Женька, — а это могут быть руки биороботов.
— Запчасти что ли? Не смешите меня, дуся, я человек, измученный анафом.
— Кстати, рубить руки андроидам, может быть, еще большее варварство, чем людям, — заметил Станский. — Во всяком случае, это еще более ненормально. Больной мир.
— И все равно не верю, — упрямо повторил Женька. — Не верю. Просто здесь все по-другому. Слишком по-другому. Нам не понять.
— Ребята, не расслабляться, — в голосе Черного зазвенели командирские нотки. — Женька тут наплетет. По-другому, не по-другому — у нас с вами пока свои законы, своя жизнь, и мы ее должны защищать. Ясно? Старик Билл пьян, майор Кальвини — добродушен, а каким будет третий, мы не знаем. Так что — не расслабляться!