Земля - Григол Самсонович Чиковани
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так рассказывали Цацу и Уче дед и бабка. Может быть, потому и прогневалась на них злая гостья, может, потому и вознамерилась она забрать с собой Цацу.
Нет, не помогут тут ни песни, ни моления, ни подношения, ни горе матери — заберет с собой Цацу злая гостья. Цацу хотела остановить танцующих женщин, остановить тени, беснующиеся на темной стене, заставить замолчать чонгури и бесконечную песню, от которой щемит сердце и кружится голова, но голос не подчиняется Цацу и губы не подчиняются Цацу. Она пытается дать знак хотя бы рукой, но и руки, исхудавшие, бессильные, словно бы налитые свинцом, не подвластны ей.
И Цацу примирилась со своей участью. Лишь одна печаль, одна забота точила ее маленькое доброе сердце — как останется без нее на этом свете милый олененок, которого осиротила пуля охотника и которого Цацу подобрала в кустах, беспомощного и обессилевшего от голода? Кто будет кормить, поить и купать уже дважды осиротевштее ласковое животное?
Много молока будет там, в царстве злой гостьи Оспы. Любит молочко олененок, любит молочко и Цацу. Своей долей козьего молочка выходила Цацу олененка. Да и сама она выросла на козьем молоке. Ох и вкусное молочко у серенькой козочки, ох и вкусное! Но почему такой горький вкус у молока, которым поит сейчас Цацу мать, почему тошнит Цацу от любимого ею молока?
Останется без нее ласковый олененок. Эта мысль не давала Цацу покоя, и она металась в своей жаркой постельке. Изъязвленное оспой тело и руки прилипали к одеялу, немилосердно горели, но печаль об олененке была сильней, и Цацу не чувствовала другой боли...
Уча догадался, о чем печалилась Цацу. Он встал, подошел к изголовью кровати сестры и встал перед ней на колени, хотя ему строго-настрого было запрещено близко подходить к ней, чтобы не заразиться. Он взял в руки прозрачную ручку Цацу, и слезы хлынули у него из глаз. «Не плачь, сынок, не надо», — шептала ему мать, а сама едва сдерживала рыдания: Цацу умирала. Чонгури выпал из рук матери, но губы ее, одеревеневшие, синие губы все еще продолжали шептать слова песнопений. Слезы градом текли из потухших пожелтевших глаз.
Женщины прекратили свой танец. Застыли тени на прокопченной стене. В хижине погас свет, и мрак застлал безжизненные глаза Цацу...
Уча рос сильным ребенком. Казалось, его не могли сломить ни черная оспа, ни лихорадка, ни голод, ни тяжелый труд. Руки его не знали покоя. Четырнадцати лет от роду он мыл бутылки на Хобском лимонадном заводе и грузил тяжелые ящики с бутылками. Каждую субботу вечером он навещал мать. Принесет, бывало, кукурузы, наколет дров, а ночью поставит бредень на Хобисцхали. Богатый улов он относил на Хобский воскресный базар, а на вырученные за рыбу деньги покупал сыр, курицу и кукурузу.
Учился он в хобской семилетке. Ночевал в школьном помещении, убирал и мыл классы и двор. Так и зарабатывал на жизнь себе и матери.
Закончив семилетку, Уча пошел работать на машинно-тракторную станцию. Он навсегда запомнил лицо матери, когда на первую зарплату купил ей материал на платье.
После смерти отца мать всегда ходила в неизменном черном платье. За долгие годы оно обтрепалось и вылиняло, платок настолько обветшал, что уже не держался на голове. Не довелось надеть матери новое платье...
Мать никогда не признавалась Уче, что́ гложет ее сердце, какой пламень снедает ее душу. Нет, не смогла она перенести болезнь, горечь и тревогу... Однажды, когда Уча, по обыкновению, поздним субботним вечером вернулся из Хоби, он застал мать у калитки, всю засыпанную снегом, полузамерзшую, но упрямо глядевшую на дорогу, откуда должен прийти ее сын.
— Я умираю, Уча... На кого же я оставляю тебя, горемычного? Что же с тобою станется, кровиночка ты моя? — Губы уже не слушались ее, из груди вырывалось хриплое дыхание, которое сотрясало все тело. — Как только похоронишь меня, уходи отсюда, не оставайся в этом аду, сыночек. Один ты теперь из всего отцовского рода... Сожги эту хижину и уходи... Я беру с собой все твои горести... Уходи, молю тебя, уходи из этого богом проклятого селения!..
Не смог уйти Уча, не смог он выполнить последнюю волю матери, не смог оставить могилы родителей, братьев и сестры, не смог он сжечь родимую хижину и уйти...
И только сейчас, отвергнутый родителями невесты, решился оставить эту землю и искать счастья в других местах. Он шел по селению, а по обе стороны дороги стояли хижины, как две капли воды похожие на его собственную. Крытые камышом, подгнившие и скособочившиеся, глядели они на дорогу подслеповатым единственным оконцем. Голые дворы без заборов, ни курятников, ни свинарников, ни хлевов, ни амбаров. И где было сеять кукурузу, чтобы заполнить ею закрома, где было пасти скот и заводить птицу? Шакалы и волки среди бела дня, не боясь ни людей, ни собак, бесчинствовали в округе.
Ни души не было в хижинах и дворах. Селение было мертво, покинуты хижины, заколочены двери и окна, подперты кольями калитки. Кто знает, куда ушли, где нашли себе пристанище местные жители. Наверное, туда, где была земля, где был воздух и не было болота.
Но уйти удалось не всем. Оспа и лихорадка, горе и нужда, непосильный труд и голод наполовину сократили их жизнь, насыпали ранние могильные холмы в осиротелых дворах. Вода сровняла с землей эти могильные холмики, повалила деревянные кресты, стремясь окончательно смыть следы пребывания этих людей на земле... Все, у