Ведьмины тропы - Элеонора Гильм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Феодорушка, милая, тебе лучше? – Аксинья гладила младшую по светлым волосам, мягким, словно лен, целовала в прохладный лоб.
– Угу, – отвечала та и не меняла скорбного личика.
– Чисто старушка, – хмыкала безжалостная Нютка. – Лежит в постели да стонет.
Нютка, что ревновала к младшей, злилась, фыркала и готова была исцарапать, покусать, стала мягче. Заботилась, только насмешничала охотно.
Скоро появится у нее своя семья, муж да дети. Уедет от матери, да не дай Господь в далекие земли… Ох, быстро годы летят, не угнаться за ними.
* * *
После благостного тепла сразу выпал снег, не дождался Покрова Богородицы. Листья, не успевшие опасть с деревьев, мерзлыми комьями торчали на ветвях. Из деревень приходили жалобы, что не все хлеба успели убрать.
Вместе со снегом налетел мороз, уже на Фомин день[20] выросли сугробы. Собаки жалобно скулили, непоседливый Черныш просился в дом, Аксинья иногда пускала бедолагу в холодные сени. Третьяк обычно гнал его прочь, обругав, но хозяйке не смел выговорить за нарушение порядка.
Степан проводил дни в хлопотах и разъездах, о чем-то бесконечно говорил с воеводой, ругал солекамских купцов и промышленников, пару раз напивался вдрызг так, что Аксинья отпаивала его травами.
Она знала, какая змея обвила его сердце, знала… Да только ей жилось и того хуже.
Каждое утро просыпалась и вздрагивала: настал тот год, коего она так боялась. А потом шла к больной дочке, шептала молитвы и просила Богородицу вразумить дуралея.
* * *
– Хозяин зовет. – Игнашка Неждан тихо прокрался в горницу и был вознагражден тихим взвизгом Нютки.
Аксинья подняла взгляд на приемыша, в тысячный раз возрадовалась, что взяла его в дом. Крепкий, круглолицый, в добротных портах с заплатками (успевал за день продрать) и свежей рубахе, всегда готовый помочь – принести воды, убаюкать дитя, он носился из дома в конюшню, из сенника в клети, где жили казаки. И везде находил себе дело.
– Передай, что я не…
Тут же поняла, что устами говорит слабость. Пошла вслед за Игнашкой, наказав старшей дочке глядеть за Феодорушкой.
Степан собирался в большой путь. Он перебирал какие-то грамотки на столе, то ли по необходимости, то ли из рассеянности, и давал поручения Третьяку. Его рубахи, кафтаны, шубы складывал в дорожный сундук молодой слуга. Второй, постарше, чистил в сенях сапоги и напевал что-то задорное.
– Все кони накормлены-напоены? До зари еще выезжать! – Степан повторял Третьяку безо всякой на то нужды. Отсюда чуяла, как злостью полыхал.
Аксинья зашла в горницу, склонила голову. Третьяк, бросив на нее взгляд исподлобья, поклонился и, испросив разрешения, вышел. Степан цыкнул слугам, те испарились.
Они остались вдвоем. Да только оба не желали этого разговора. Сколько ни корчи из себя существо забывчивое, сколько ни притворяйся, что будет течь все так, как прежде, правда и в закрытый дом вломится.
Степан глядел на Аксинью прямо, без боязни. Лицо его казалось усталым, точно это он днями и ночами над больной дочкой страдал, глаза тонули в паутине морщин – в синеве их Аксинья прочла сожаление. Как хотелось кинуться на грудь, смочить ее слезами бесконечными, сказать тихонько на ухо: «Оставайся со мной, не надобны тебе невесты!»
– Слыхал, лучше стало Феодорушке. Верно? – спросил с напором, а отцу надобно и так знать.
– Иродова хворь уходит, – ответила она. Вместо жаркого шепота – стылые речи. – Ты приискал дом?
– Да… – Степан громко проглотил слюну. Одно утешение – и он происходящему не рад. – На другом конце города. Срублен справно. Сад, подклет, амбар, погреб большой, – перечислял он, точно Аксинье было до того дело.
Может быть, потом, когда боль уйдет, утечет в землю да прорастет зеленым покоем… И подклет оценит, и амбары, и горницы для дочек. «Не сейчас, не мучай меня», – просила она безмолвно.
– К твоему возвращению я… – побольше воздуха в грудь, поменьше воспоминаний, – с дочками перееду. Доброго пути!
Она повернулась, взметнулся подол, но Степан не был бы собой, коли бы отпустил, не потешив себя. Сграбастал, точно безмозглую девчонку, не замечая судорожных попыток вырваться, прижал к широкой груди. Потихоньку сопротивление ее слабело, знакомый запах мужского пота, лошадей, чего-то терпкого, родного проник в плючи[21], пальцы ее крепко сжали льняную рубаху.
– К дочке надобно идти, – прошептала она робко, где-то оставив всю силу.
Степан напоследок решил отпить из старого кувшина. Язык его настойчиво лез в ее оскорбленные уста, калечная десница двигалась по бедру, проворная шуя уже задирала подол. Аксинья не противилась, послушно упала на лавку, на ласковый мех.
«Обманщик», – повторяла, как в том надоедливом сне. Когда Степан взгромоздился на нее, проник внутрь, плоть-предательница задвигалась вместе с ним, вымолвила словцо вопреки всем зарокам, а он, сотрясаемый судорогой, ничего не ответил.
Потом, в своей горнице, она встала на колени – прелюбодейка пред иконами. Ни единой молитвы в ту ночь не произнесли ее губы. Что сдерживала – вылилось, чего боялась – случилось. Обида и страх скручивали жилы, лишь под утро забылась маетным сном.
Да и там синие глаза наказывали ее за слабость.
2. Не суди
Степан и Третьяк уехали, в доме жизнь потекла той же неспешной речкой. Да настоящего покоя было не видать. Всякий маялся своими бедами, только дети согревали сердца.
Лукерья прошлой весной потеряла дитя, крохотную девочку. Она быстро оправилась от несчастья, только поминала ангела в молитвах и ставила свечи за упокой. Ее сын, четырехлетний Онисим, сероглазый, улыбчивый, болтливый, стал всеобщим любимцем. Сейчас он возился с деревянными потешками. Всякая заменяла человека: и кругляш, и конь, и телега. В руках Онисима они ссорились, бегали вокруг печи, пищали и басили. Феодорушка с восторгом глядела на сие действо, да в забаву не лезла.
Аксинья остановилась, залюбовавшись на детей. Вспомнила, что по прихоти Степана младшая дочь принадлежит не ей, другие родители писаны в приходской книге. Брат и сестра перед законом, чужие по крови, они дополняли друг друга, словно две ладошки: озорной Онисим и спокойная Феодорушка.
– Онисим, пора на вечернюю молитву. – Лукерья явилась бесшумно и оборвала детскую возню.
Недовольный взгляд достался и Аксинье. Казалось, молодуха вознамерилась сказать что-то неприятное, но передумала.
– Что ж ты весь в грязи извалялся? Надобно быть чистым и опрятным. – Лукаша отряхивала сына, точно наказывала за проступок, хотя зоркий глаз Аксиньи не углядел ни единого пятна на светлой рубахе. И дернул черт…
– Что ж сыну своему покоя не даешь? Одергиваешь, стыдишь. И Феодорушку пугаешь.
– Она… – Молодуха замялась на миг, опустила глаза. Все ж подняла их, Аксинья увидала решимость. – От греха зачата, оттого и в ней грех живет.
– Да что ты? Что вы все в глаза мне грехами тычете? – Аксинья пыталась удержать в узде голос, да он вырвался, точно ретивый конь, громкий, гневный. – Тебе что я худого сделала, а, Лукаша?
Аксинья вглядывалась в ту, кого любила, словно младшую сестру. Ясные глаза, серые с едва уловимой зеленью, брусничный плат утянул русые волосы. Милое лицо, от коего веяло холодом… Ой да знакомым!
– А ты думаешь, все ходить будут вокруг тебя да восторгаться статью твоей, травами… Тем, как ты богача приворожила да в прелюбодействе живешь?
– Восторгаться