Первая любовь - Юрий Теплов
- Категория: Проза / Русская современная проза
- Название: Первая любовь
- Автор: Юрий Теплов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первая любовь
Юрий Теплов
Дизайнер обложки Ольга Третьякова
© Юрий Теплов, 2017
© Ольга Третьякова, дизайн обложки, 2017
ISBN 978-5-4483-8852-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Крутится, вертится шарик земной, или Повесть о первой любви
Скачет время, как дикий тулпар по бескрайней степи. Не успел оглянуться, а все уже позади. Должно бы и быльем порасти, ан нет – дышит, колышется. И трава остается вечнозеленой, будто жизненная непогода ей нипочем.
Как родная меня мать провожала
Перрон уфимского вокзала гудел нетрезвыми голосами, гитарными аккордами, гармошками, частушками и смехом. Ждали эшелон для отправки призывников. Один вагон предназначался для будущих курсантов военных училищ города Чкалов. Так тогда именовался нынешний Оренбург. От товарняка на соседних путях пахло мазутом и прокисшей капустой. Теплый ветерок казался сладковатым.
Меня провожала моя молодая маманя. Она на самом деле была молодой, потому что родила меня в восемнадцать. И еще провожала Дина Валиева.
Я познакомился с ней на школьном вечере. На него были приглашены девчонки из третьей женской школы, что на улице Пушкина. Школьники и школьницы учились в те времена раздельно, и совместные вечера были праздником. Девчонки являлись на них в парадных белых передниках и с белыми бантами в прическах.
Танцевать я не умел, но расхрабрился и пригласил Дину. Так и познакомились. Ходили в кино, на каток и просто гуляли по городу.
Мою маманю она впервые увидела на вокзале. Я чувствовал себя не в своей тарелке. Мать, взглядывая на Дину, красноречиво вздыхала.
– Сними, жарко, – сказала маманя, кивнув на кепку.
Кепкой я прикрывал стрижку под ноль. До призыва мою голову украшала русая шевелюра. Я не жалел о ней. Но за ту неделю, что мы прожили на сборном пункте в палатках, так и не привык к босой голове. Да и кто привык? Серега Толчин тоже напялил соломенный брыль с загнутыми полями и этим выделялся из кучи будущих курсантов Чкаловского училища зенитной артиллерии, сокращенно – ЧУЗА.
С Серегой, мы, хоть и жили на одной улице, но не приятельствовали. У него своя компания, у меня – своя. Но встретившись на медкомиссии, обрадовались и старались держаться вместе. Он как-то сразу приспособился к новому быту. Отвоевал в палатке место в углу нар. Я устроился рядом с ним. По другую сторону оказался молчаливый и весь какой-то несимметричный парнишка-мужичок.
– Зовут как? – зычно спросил его, разравнивая соломенный матрас, Серега.
– Даниял. Бикбаев.
– Откуда?
– Бурзянский.
Бурзянский район – таежная уральская глушь на севере Башкирии.
– Тоже в офицеры захотел? – продолжал допытываться Толчин.
– Ага…
Толчина провожали сисястая Лидуха, родимый дядя и еще куча народу. Поддатый дядя уверенно стоял на кривоватых ногах – коренастый, с густой копной черных волос, в куртке с замками-молниями, из-под которой выглядывала тельняшка. В руках у него была бутылка с портвейном и граненый стакан…
Данияла Бикбаева никто не провожал. Набычившись, он стоял в стороне и время от времени взглядывал то на нас троих, то на Серегу с Лидухой.
Серега был слегка пьян и весел. Он был красавец парень и владел Лидухой на правах жениха. Целовал и обжимал ее, не стесняясь. И успевал в то же время видеть все, что происходит вокруг.
– Данька! – крикнул он. – Сено жуешь?
У Бикбаева была привычка шевелить губами, если он чувствовал себя неуютно или не знал, что делать. Мы переиначили его имя на русский лад, и называли Данилой или Данькой.
– Кати к нам! – не унимался Серега. – Дам разок Лидуху полапать.
Та шлепнула его по губам, и он снова обхватил ее своими клешнями.
«Как родная меня мать провожала!..» – залилась гармонь, и тонкий бабий голос перекрыл перронный гомон. А Лидуха висла на Сергее, обвивала его, и, казалось, готова была отдаться ему прямо в этом многолюдье. Глядя на нее, дедок, провожавший на службу внука, чмокнул губами и прошепелявил:
– Всего высосешь, оставь маненько!
– Что мое – то мое, – откликнулась та.
– Племяш! – позвал флотский дядя. – Кончай лизаться! Айдате на посошок!
Серега подтолкнул Лидуху в круг, дядя сунул ей стакан. Она зажеманилась, но тот сказал, как гвоздь вколотил:
– Уважь!
Она отпила, передала Сереге. Тот поднес стакан к губам, но дядя остановил его:
– Погодь! – ловко достал из кармана брюк-клешей деревянный половник. Налил в него из бутылки, чокнулся о стакан.
– Жизнь и бабу держи в руках. Не дай никому себя обойти. Будем!
Серега махом глотнул. Оба крякнули и утерлись ладонью.
– Милуйтесь! – приказал дядя.
«Как родная меня мать провожала-а-а…»
А мне моя маманя втолковывала, чтобы был осторожен, ни с кем не связывался и не перечил командирам. Мне было стыдно перед Диной за эти наставления. Я мычал в ответ: буду, мол, хорошим и связываться ни с кем не стану. Дина молчала, переминалась с ноги на ногу. Я видел, что ей не по себе от разноголосого гама, от Серегиной лихости, от того, что моя маманя нет-нет, да и бросала на нее колючий взгляд: все равно, мол, сын мой, а не твой. Я так и читал ее взгляды и ощущал, как неловко от них Дине.
Лицо у матери было строгим, даже жестковатым. Волосы в этот раз она почему-то зачесала назад, и ото лба к уху заметно белел шрам, скрытый обычно кудрями.
– Вовки на память оставили, – сказала она, будто отвечая на чей-то вопрос.
Шрам остался еще от послевоенных голодных времен, когда она ездила в деревню обменивать на еду кормовую соль. Огромные белые куски посчастливилось ей тогда получить вместо хилой учительской зарплаты. Где-то по дороге от станции Белое Озеро к Уваровке и нагнали ее волки. Перепугалась, а мешок с солью не бросила. Бежала по дороге, подгоняемая стаей, и не услыхала, не увидала, как вымахнула из бурана лошадиная морда. Очутилась мать прижатой к передку председательской кошевки. Волокет она ее по дороге, а перед глазами лошадиные копыта… Обошлось, шрам вот только и остался.
– Вы прогуляйтесь, а я посижу на завалинке, – вдруг предложила она.
Завалинкой она по-деревенски назвала бетонные отмостки станционного здания. Назвала намеренно, назло начальнической дочке Дине, чтобы подчеркнуть, что мы такие вот, от земли, не то, что вы…
Я видел, что она не хотела меня отпускать. Но переселила себя, с досадой на чужую девчонку и с демонстративным великодушием, оценить которое в первую очередь должен был я.
– Пойдем, – сказал я Дине.
Мать недовольно поджала губы. Но мы уже уходили по низенькому перрону. Миновали тепловоз и остановились на гравии у переплетения путей. И сразу отступила вокзальная толчея. Я хотел ее поцеловать, но что-то тормозило меня. Впервые мы поцеловались после выпускного вечера в школе. И через два дня поехали на служебной машине ее отца к ним на дачу на берегу речки Дёмы. Там было море ромашек на лугу и ее мама с папой. Они спросили меня:
– Какую же вы, Леня, решили избрать профессию?
– Пойду в военное училище.
– Вас привлекает форма?
Если честно, то форма привлекала. Тогда она была в почете, не то, что в годы перестройки. Парень, не отслуживший в армии, даже в женихи не годился: с браком!
Я представлял себя в хромачах, в галифе и гимнастерке, перетянутой ремнями. А на плечах – золотые погоны. И вспоминал при этом песню, которую пели бабы уже после того, как давно кончилась война, и я мог переваривать и запоминать услышанное:
…С золотыми погонами,И вся грудь в орденах…
Бабы пели и плакали. А я уж точно знал, что придет срок, и я появлюсь в Уфе в этих самых золотых погонах и пройдусь гоголем по улице Ленина, сверну на Коммунистическую – и вниз, до дома правительства, где встречусь с Диной. В те времена у правительственных домов не было даже сторожа. Ворота и калитка ограды были лишь прикрыты. Тогда никто никого не отстреливал, и бояться было некого.
…Мы стояли на перехлесте путей. Она была грустная, как ромашка, заплутавшаяся на берегу. Взглянула на меня не глазами – всем лицом, подалась ко мне и спросила:
– Ты сильный?..
Лишь через годы я понял этот вопрос. А тогда молча притянул ее к себе. Она готовно подалась, лишь взглядывала в мое лицо, словно требовала ответа.
С перрона неслось: «Как родная меня мать – эх! – провожала-а…»
Первокурсники
Серегу, Даньку и меня распределили в батарею, которой командовал капитан Луц.
Наутюженный, в начищенных до блеска сапогах и в гимнастерке с орденами и медалями, он приходил на утренний развод, словно собрался на парад. Было ему лет тридцать, не больше, а уже седой. Голоса никогда не повышал, но говорил, как гвозди вколачивал. Ослушаться комбата, тем более перечить ему никому и в голову не приходило. Не то, чтобы боялись, а уважали за награды и седину.