Ваш некролог красивыми словами... - Конрад Эйкен
- Категория: Проза / Классическая проза
- Название: Ваш некролог красивыми словами...
- Автор: Конрад Эйкен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конрад Айкен
Conrad Aiken. Your Obituary, Well Written
Перевёл с английского Самуил ЧЕРФАС
ВАШ НЕКРОЛОГ КРАСИВЫМИ СЛОВАМИ…
I
Пару лет назад в «колонке кончин» в «Таймсе» попалось мне на глаза одно своеобразное объявление. Эта колонка вообще может нередко подарить что‑нибудь из ряда вон: меня всегда изумлял поселившийся в ней крохотный народец «навеки покинутых» и жаждущих распахнуть свои скорбящие сердца на поклёв всякой галке. Многие возникают там снова и снова. Вот, например, некто «С» регулярно раз в три месяца извещает мир, что «Tout passe, l'amitiе reste»[1] то за сокрушительная и неповторимая страсть сокрыта в этом кратком послании? Долетело ли оно хоть раз до обожаемого существа, которому предназначалось? Услышало ли оно призыв, откликнулось ли? А может, он ее просто бросил? Или разрубила их узы страшная трагедия, и вовеки уж им не встретиться? Или это не «он», а «она», и будет до самой кончины посылать сии огненные стрелы в безответную пустоту?
Я никогда не устаю размышлять над такими предметами, но объявление, о котором я упомянул, было совсем иного рода. Под ним стояла подпись «Журналист», и говорилось в нем просто и ясно: «Позаботьтесь о своем некрологе, пока вы живы. Он будет написан красивыми словами. Вы сами сможете его прочесть и поправить к полному собственному удовлетворению». Ну и ну! В первый момент меня лишь охватило восхищенное удивление. Смекалистый, однако, коллега, — подумал я! Вот набрёл на золотую жилу, так набрёл — можно представить себе, какая уйма заказов на роскошные панегирики посыплется ему! Что за потрясающий способ заработать себе на хлеб возложением цветов, так сказать, к той одной ноге, которая уже в могиле. Безо всяких преувеличений ход достойный восхищения, и я стал размышлять, что за птица этот журналист. С ним, конечно, что‑то не в порядке: садист, наверно, тип, обуреваемый болезненной страстью к покойницкой, или даже некрофил. Либо, напротив, совершенно равнодушный к своему предмету умный халтурщик, набредший путем исключения на оригинальную идею?..
От этих размышлений я перешел к другим, а от них — к вопросу весьма для меня занимательному: что же, собственно, человеку хотелось бы увидеть в своем некрологе? Пожелает ли он включить туда обычный набор предметов: «родился», «жил в Риме», «известный знаток искусств и меценат», «заметная фигура в дипломатических кругах трех стран», «блистательный археолог–любитель», «скончался, не оставив завещания» и всякое такое… Или предпочтет он отметить свои личные качества и попросит любезно включить слова о неистощимой щедрости, отзывчивом сердце и необычайной уравновешенности характера?
Что до меня, то ни тот, ни другой вариант не гарантировал «полного собственного удовлетворения». И тем, кто знали меня, и тем, кто обо мне не имел понятия, такие поверхностные восхваления ни о чем не скажут. А если так, то лучше простейшей надписи на могильном камне, вроде: «родился», «скончался» и «был любящим отцом» ничего не придумаешь. Господин Икс или господин Игрек, прочитав, что я был «археологом–любителем» или «старым добрым приятелем», или «секретарем посольства в отставке» не получат из этого обглоданного сообщения ни малейшего представления о сути моей жизни. Но если не говорить здесь о сути догоревшей жизни, тогда о чем?
И тут мне пришла мысль, что, возможно, единственный способ составить запись так, чтобы толпы посторонних узрели в ней хоть какой‑то смысл — это рассказать только один случай из всего жизненного пути; один–единственный, но такой, в призме которого вспыхнут все цвета и оттенки души. Вспыхнут на миг и угаснут навеки. Живо воспринятый, а затем забытый, если подобное вообще забываемо. Отсюда я перешел к размышлениям, какое же именно из бесчисленных событий наполненной жизни я выбрал бы как открывающее самую суть во мне. Может быть, встречу с моей будущей женой на балу в Калькутте? Какой‑нибудь случай из нашего не слишком отрадного совместного пути? Может быть, ссору в Венеции или Лидо? Как я пережил ее самоубийство: весть, что она утопилась в Средиземном море, застигла меня за обедом в «Клубе реформ»?..
Все три случая, коротко обдумав, я отбросил в сторону. Отбросил, может быть, потому, что они причиняли почти только боль. Не знаю, по той ли, по другой причине, но я их отбросил, и через какое‑то время обнаружил, что мысль остановилась на моем коротеньком странном романе с писательницей Райн Уилсон. Трудно сказать, почему именно на нем: в общем‑то это приключение трудно было бы назвать не только романом, но и вставной главкой. Ведь между нами действительно ничего не было, кроме простых встреч, как это мне представляется сейчас, и как представилось бы любому постороннему. Да если сравнить это, например, с длинной любовной связью, которая была у меня с миссис М., или даже с быстротечным, но бурным увлечением Хильдой К., то и вовсе говорить не о чем — одно лишь благоуханное дуновение.
Благоуханное дуновение! Вот именно — этим, как я понимаю теперь, оно мне и дорого. Быстрое и мимолетное, оно вобрало в себя всю скудную поэзию моей жизни. И если позволено мне будет чуть поромантизировать на свой счет, то, уподобив себя дереву, скажу, что тогда на нем распустился единственный цветок редкостной красоты, который, в отличие от других его цветов, не принес плода, но затмил их прелестью и сладостью. Переходя на прозу, я тут загнул лишнего, но это — самое точное определение, которое я могу дать тому, что случилось.
А случилось это, когда я был еще молод — года через четыре после женитьбы. Уже тогда ощущение несчастья и беспокойства, пусть и неосознанно, вселилось в меня, потому что не было во мне в тот момент явного желания пуститься на поиски приключений. Тем не менее, и сейчас мне это совершенно очевидно, я подсознательно стремился к бегству и к новым страстям. Я немало шатался по разным местам, и шатался в одиночку. Я пристрастился к посещению всяких литературных чаёв и коктейлей и вскоре приобрел немало знакомых среди молодых писателей, обретавшихся тогда в Лондоне. Среди них была группка совсем зеленых, которые задумали раз в месяц выбрасывать в свет свой «Стяг» — журнальчик, как и многие прочие в таком роде, озарявший нас своими нерегулярными вспышками, пока года через два окончательно не погас в банкротстве. О нем я впервые услышал от своего приятеля Эстлина, обратившего мое внимание на Райн Уилсон, первый роман которой печатался с продолжениями в этом журнале, где ее муж был замредактора. Я прочел две первые главы «Скерцо» и был, скажу без преувеличения, потрясен. Мне показалось, что написан он самой изумительной прозой из всего читанного мной: необычайно живой, поэтичной и изысканно женственной. То была проза женщины, объятой всеохватным чувством, с душой, вечно пребывающей в трепетном предвосхищении. Может ли, — удивленно вопрошал я Эстлина, — столь эфирно–тонкое, столь ранимое мироощущение принадлежать живому существу? И он ужаснул меня ответом: «Нет, не может», и объяснил, что Райн Уилсон во всех смыслах погибала. У нее было больное сердце — совершенно безнадежный случай. Она могла умереть в любую минуту: по всем канонам медицины, ей давно уже не полагалось быть на свете.
Объяснение потрясло меня и разожгло страшное любопытство, так что когда Эстлин однажды предложил пойти вместе с ним отобедать в обществе Уилсонов, упрашивать меня не пришлось. Мы должны были встретиться в небольшом французском ресторанчике на Уордур–стрит — увы, давно закрывшемся — а по пути туда заглянули в паб принять стаканчик шерри. Именно там, предваряя встречу, Эстлин сказал мне, что в ситуации Уилсонов не всё, как у людей.
— Не всё, как у людей? — удивился я.
— Да, никто пока не разобрался. Видишь ли, они жили вместе до брака года три, оба писали для «Таймса». А потом вдруг поженились; и как только поженились — престо! — как только по закону поженились, мигом разъехались. Она сняла квартиру в Хэмстеде, а он — в Блумсбери. Раз в неделю они до сих пор устраивают прием на ее квартире. Но, насколько известно, не пробыли вместе ни дня. Он, вроде бы, ни за кем не приударил, она — тем более. Остались полнейшими друзьями — даже страстно преданными, но живут врозь. Она всегда называет его по фамилии: «Уилсон», и даже обращается к нему: «Уилсон». Черт–те что!
Я согласился и задумался. Может быть, спросил я, из‑за сердца? Слишком большая для нее нагрузка?.. Но Эстлин не согласился, впрочем, не совсем уверенно. Ему даже казалось, что с сердцем стало хуже после разъезда. Покачав головой, он изрек: «Муть какая‑то», и мы пошли на встречу с ними. Ни с того, ни с сего он вдруг добавил, что я ей должен понравиться.
Я ей понравился, а она — мне. С первого взгляда. Мне трудно описать впечатление, которое она произвела на меня — прежде всего, меня поразила ее немыслимо хрупкая внешность, хрупкость из иного мира, будто была она прозрачным духом или душой, уже покинувшей тело. Она сидела у маленького столика, за вазоном с папоротником, наполовину скрывавшем ее лицо. Ее карие глаза под прямой черной челочкой были круглы, как у куклы, и столь же напряжённы.