Полежаев - Юлий Айхенвальд
- Категория: Документальные книги / Критика
- Название: Полежаев
- Автор: Юлий Айхенвальд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юлий Исаевич Айхенвальд
Полежаев
В некоторых отношениях поэзия Полежаева звучит лермонтовскими тонами, правда, в ней гораздо меньше силы и больше элементарности; она – без глубины, без тонких изгибов мысли; она откровенна и наивна, любит посмеяться и насмеяться, – иногда поспешно. Но мы слышим, как у Лермонтова, ноты страстного мятежа, бурный вызов, первые выклики русского анархизма; то и дело сверкает «анархический булат». А затем – конечный отказ от борьбы, борьбы с самим собою и со всяческим самовластием, которое в лице Николая I так жестоко обрушилось на Полежаева и за неприличную, грубую поэму «Сашка», за некрасивую шалость юных лет, в корне испортило ему жизнь – изгнанием, ссылкой, подневольной солдатчиной. Вероятно, этим и объясняется, что в нашей литературе Полежаев выступил как поэт отчаяния. «Своенравно-недовольный», он создает исступленные стихи, он часто говорит о своей погибели, о том, что он не расцвел и отцвел в утре пасмурных дней, о том, что ему всегда сопутствовал некий злобный гений:
Мой злобный генийТоржествовал!
У него сосредоточенно мрачные жалобы, трагическое безумие и самоупоение безысходности, страстность печали. Он – возможный самоубийца. Но к этому психологически необходимо присоединилось в юноше и то, что ему любо стало его несчастье, лестно показалось быть или, по крайней мере, слыть отверженным и преступным, и он не хотел бы, чтобы истина извлекла его из тьмы ожесточения. Он почувствовал обаяние тьмы, радость и гордость изгнанничества. Ему сделалось бы не по себе, если бы дух упорный, его гонитель на земле, слишком рано оставил его в покое. И мало-помалу Полежаев, в гордыне своей скорби, в восторге отчаяния, признал себя Люцифером, Каином, некроманом и возомнил о себе, что на него, атеиста, Бог обращает свое мстительное внимание.
И дышит все в создании любовью,И живы червь, и прах, и лист,А я, злодей, как Авелевой кровью,Запечатлен, – я атеист!
Ему никогда не приходило на мысль, что Бог равнодушен к его безбожию. Ему радостно было считать себя выключенным из природы, – как звено, выпавшее из цепи бытия Полежаев злоупотреблял адом. Нельзя, однако, сказать, чтобы он рисовался, манерничал: иллюзия его была искренней, и мнимое перешло в действительное. Чувствуя себя исключением, однажды внушив себе этот аристократизм несчастия, он метался по земле, опустошенный страдающий, «живой мертвец». Он «без смерти умер в белом свете». «Вампир гробовой», он видел в себе какой-то призрак, тягостное человеческое недоразумение. Он верил в свою смерть, уже наступившую, смерть без памятника, предшественницу той физической гибели, которая часто рисовалась ему в виде казни и безвестной, бескрестной могилы:
И нет ни камня, ни креста,Ни огородного шестаНад гробом узника тюрьмы,Жильца ничтожества и тьмы.
И даже обращаясь к дыму своей трубки (в стихотворении «Табак»), он так безнадежно взывает:
Курись же, вейся, вылетай,Дым сладостный, приятный,И, если можно, исчезай,И жизнь с ним невозвратно!
Он воображал себя живым погребальным факелом, который горит в безмолвии ночном, – страшная мысль о человеке, как о собственном факеле, мысль о жизни, как о самопохоронах! «Прости, природа!» – говорит преступник перед казнью, и этим Полежаев намечает и собственное сиротство в мироздании, мучительную оторванность от живого, и тот ужас казни, который отделяет ее от смерти естественной: казнь идет против стихии, кощунственно ее нарушает и с безбожной преднамеренностью насилует природу.
И вотОкаменей,Как хладный камень,Ожесточен,Как серный пламень, —
Полежаев встречал уже в своей душе последний день и тень последней ночи – и погибал.
Я погибал,Мой злобный генийТоржествовал —
обычный патетический мотив его поэзии. И в гибели своей он вспоминал, как много было ему дано, какую яркую жизнь, какое буйство душевных сил сменяет собою нравственная смерть.
Много чувства, много жизниЯ роскошно потерял, —
в роскошной растрате бурно протекала его душа, и теперь она убита, попрана, унижена.
Но зачем же вы убиты,Силы мощные души?Или были вы сокрытыДля бездействия в тиши?Или не было вам волиВ этой пламенной груди,Как в широком чистом поле,Пышным цветом расцвести?
И не только тоска удручает его по этой былой оргии душевных напряжений, но и ненависть к тем, кто его погубил, к «безответственному разбою» власти. И он призывает небо, чтобы оно громами своими покарало землю тиранов:
Где ж вы, громы-истребители,Что ж вы кроетесь во мгле,Между тем как притеснители —Властелины на земле?
Страстности его внутренних сил могла отвечать война, на которую он был послан, война с кавказскими горцами, с этими людьми-орлами, и она действительно вдохновила его на несколько красочных поэм, где колоритно рисуются баталия, «изыскательные штыки», кровавый пир сражения и весь этот прекрасный в своей мятежности Кавказ, свидетель Прометеевой казни. Но и там, где «витийствует Беллона», среди кровавого красноречия войны, поэт, ставший солдатом, не находит себе покоя и все чувствует на себе, как пленный ирокезец, его песни, чужие цепи, оковы рока, это космическое самовластье, от которого гибнет «атом, караемый судьбой». Жертва политического самодержавия, он последнее расширял и придавал ему размеры мировые.
Что ж мне в жизни безызвестной,Что в отчизне повсеместной?
Повсеместная отчизна – все равно что отсутствие всякой отчизны.
В пафосе своем Полежаев и море мерит жадными очами, чтобы пред лицом его поверить силы духа своего, – безмолвный поединок человека и моря, обычное состязание нашей и «свободной» стихии. И он, атом, предлагает безбрежному морю глубокие космогонические вопросы:
Что ты? Откуда? Из чего?Игра случайная природы,Или орудие свободы,Воззвавшей все из ничего?Надолго ль влажная порфираТвоей бесстрастной красотыОсуждена блистать для мираИз недр бездонной пустоты?
Тот же пафос, пламенное горение духа сказывается у Полежаева и в его отношении к женщине. Ненасытным огнем трепещет его любовь, и он часто воспевает свидания, любовь не утоляющие; когда он говорит о женских глазах, эти глаза непременно черные, «огневые стрелы черных глаз», и локон – тоже черный, «локон смоляной». Какой-то чад у него в уме и сердце, и разгулен праздник его чувственности, на который он зовет цыганку, дарящую «африканские цветы» наслаждения. Он отдается «преступной» мечте об алом шелковом бешмете; ему сладостно преодолеть упорную стыдливость женщины и самый стыд превратить в бесстыдство. Да,
Она взошла, моя звезда,Моя Венера золотая…
Когда молодая мать стоит у колыбели своего ребенка и его укачивает, то грешно ее «баюшки-баю», и дитя свое называет она «постылый сорванец», и в сердцах желает ему уснуть навсегда, потому что ее ждет возлюбленный и ребенок мешает ее любви. Ради рая, магометанского рая, Полежаев готов стать ренегатом, сорвать со своей груди «знак священный» и войти в гарем.
Но недаром в его поэзии разгул сочетается с элегией, – и от безумия, от самоупоенного отчаяния наш страстный певец был спасен. Его творчество показывает нам возрождение Каина. Певец Аримана, «отверженец природы», озлобленный своей беспомощной атомностью в мире, в его повсеместной отчизне, т. е. на повсеместной чужбине, он как-то не мог разобраться в самом себе – злодей ли он или безвинно гонимый. Он долго «перекорствовал судьбе», он погибал, и злобный гений его торжествовал, и он тонул в жизненной пучине, – он сам нарисовал эту страшную картину:
Все чернееСвод надзвездный,Все страшнееВоют бездны,Ветр свистит,Гром гремит,Море стонетПуть далек…Тонет, тонетМой челнок!
Но не утонул его челнок, и узнал пловец «благосклонную тишину». Когда печать проклятий уже клеймилась на его челе и «в душе безбожной надежды ложной он не шпал и из Эреба мольбы на небо не воссылал», в эту последнюю минуту вдруг нежданный
Надежды луч,Как свет багряный,Блеснул из туч:Какой-то скрытый,Но мной забытыйИздавна БогИз тьмы открытойМеня извлек;Рукою сильнойОстов могильныйВдруг оживил;И Каин новыйВ душе суровойТворца почтил.Непостижимый,Неотразимый,Он снова влилВ грудь атеистаИ лжесофистаОгонь любви.
Это был тот самый Бог, который спас и грешницу, – тем, что не осудил ее и не позволил осудить другим; об этом сам Полежаев вослед Евангелию рассказал в известном стихотворении.
И как спасен был поэт от своего ожесточенья и от своего бездействия, так и от «Сашки», от цыганки, от греховности спасла его истинная женщина – та, которая написала его портрет. Он умилен был тем, что любимая женщина нарисовала его черты и этим его воскресила, и Полежаев стал дорог, стал нужен самому себе: портрет доказывает важность и значительность оригинала. С восхищением, с признательной радостью обращается наш автор к желанной художнице своей: