Стихотворения. Прощание. Трижды содрогнувшаяся земля - Иоганнес Бехер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, вояки, — приветствовал обоих приятелей Глашатай правды, — какой у вас нынче пароль: Иена или Седан, а? Глядя на вас, никак не скажешь, что вы рветесь в бой, а уж на победителей вы и вовсе не похожи.
— Ты, верно, думаешь, что сегодня можешь себе все позволить? — проворчал Фрейшлаг из-под маски. — Но это очень дешево, дешевле пареной репы. Скажи лучше, читал ли ты «Морскую звезду»[35] или «Берлин — Багдад», где описывается будущая великая война? Грандиозно!
Фек стоял перед зеркалом, он немного приподнял маску, его отражение в зеркале говорило:
— В бой вводятся воздушные корабли, целые эскадры воздушных кораблей, причем каждый корабль буксирует три других, на которых можно перевозить по тысяче человек сразу. По воздуху будут носиться целые армии — вот это класс, верно?
Стоя перед зеркалом, Фек поднимался на носки, словно хотел вырасти. «Горе вам, — как будто говорил он, разглядывая себя, — горе вам, что я уродился коротконогим!» Высокая, островерхая шляпа Пьеро делала его еще приземистее: он не рос, никак не рос, даже костюм Пьеро не помог ему. Казалось, глядя на себя в зеркало, он думает: «А нельзя ли переодеться великаном?» Ребенком он больше всего любил ходить на ходулях, его дразнили «Расти большой», и во сне он всегда видел себя страшно высоким.
В дверь постучали; на пороге показалась Христина.
— Молодых господ просят в гостиную.
— Оказывается, в домах судейских крючков даже гостиные водятся! — съязвил Фек. — А у нас можно спустить штаны в любой комнате, для этого не нужна гостиная.
Фрейшлаг поперхнулся смехом.
Отец ждал нас в парадном сюртуке, мама с какой-то чрезмерной угодливостью спросила, не нагуляли ли себе молодые люди аппетита. В первый раз в жизни я видел, как мама унижалась, она говорила льстивым, смиренным голосом, какого я никогда раньше не знал за ней. Мне было стыдно за родителей, меня возмущало, что они так заискивают перед этими двумя.
— Вот это я одобряю! — сказал отец, когда Фек и Фрейшлаг в один голос заявили о своем решении сразу же по окончании гимназии пойти в военное училище.
— А мой сын, к сожалению, еще не знает, на что ему решиться, я возлагаю надежды на ваше благотворное влияние. Бери пример! — И отец метнул в меня презрительный, суровый взгляд.
Тут Глашатаю правды представился случай под маской Пьеро высказать несколько горьких истин. Он мог бы заявить: «Мне брать пример с этой сволочи? И не подумаю». По храбрый Глашатай правды промолчал. У смиренника же нашлась отговорка: приберегу правду до другого раза, правда от меня не уйдет.
— Господин председатель! — в голосе Фека звучали покровительственные нотки. — Я знаю вашего сына, это благородный человек, благородный до мозга костей. Он доставит вам еще немало радости. Вы будете гордиться им…
Польщенный отец положил мне руку на плечо.
— Приятно слышать… Ну что ж, будем надеяться! Стоит ему только захотеть!..
Но и я почувствовал благодарность к Феку за то, что он так расписал меня отцу…
Отец, видимо, был совершенно пленен Феком и Фрейшлагом. Их родители занимали такое положение в обществе, о каком мои могли только мечтать. Отец всего добился собственными силами, и все же на то, чтобы смыть пятно крестьянского происхождения, сил этих не хватило. Мать, выросшую в глубокой провинции, общество не желало признавать влиятельной дамой, она занимала в нем весьма скромное место. Я вспомнил, как в новогоднее утро отец всегда с нетерпением раскрывал газету, чтобы посмотреть, не награжден ли он орденом. Не-сколько раз перечитывал он список награжденных, казалось, он искал свое имя даже под рубрикой «Происшествия»: не затесалось ли туда какое-нибудь дополнительное сообщение о награждении его орденом. Немало прошло лет, пока из прокуроров он был произведен в обер-прокуроры. Медленно продвигался он по служебной лестнице, получая повышения только за выслугу лет, между тем как его более родовитые или обладавшие более могущественными связями коллеги то и дело обгоняли его благодаря крупным процессам, которые им поручались. Кто знает, быть может, фрау Фек, при ее связях, известно что-нибудь о предстоящем производстве; произнесенное Феком «господин председатель» благой вестью прозвучало в ушах отца.
Многое простил я в эту минуту своим родителям.
Глубокие морщины избороздили лоб отца, и, когда он, указывая на них, говорил, бывало: «Видишь, это все ты», — я понимал, что не во мне тут дело и что моя «непутевость» нужна ему только как предлог, чтобы не признаваться себе в горчайших разочарованиях, принесенных жизнью. Не раз подслушивал я разговоры отца с самим собой, когда он шагал взад и вперед по столовой или отсиживался в «укромном месте», которое занимал иногда, к общей досаде, на невыносимо долгий срок. «Неужели я заслужил это? — гудел он про себя. — Работаешь как вол, не жалеешь сил, и все впустую… Наш брат хоть надорвись, толк один. Из кожи лезешь вон, и все равно ничего не добьешься… Ну что я для них — сторожевой нес, старший дворник… Свиньи! Подлецы! Где же после этого справедливость?… Нет, справедливости не существует…» Голос у отца, когда он вел эти разговоры с самим собой, сразу грубел, таким голосом говорил лесоруб, которого мы встретили однажды в Гогеншвангау. Если отец в такие минуты бранился, даже брань эта звучала странно и непривычно, как отголосок незапамятных времен… Отец с новой энергией окунался в работу, на столе у него вырастали огромные кипы папок с судебными протоколами.
— Я всегда держусь протокола, — поучал он меня. — Протокол — это все. Запомни это с юности, хоть ты и не хочешь слушать своего отца: я верю только в то, что занесено в протокол. «А вы видели протоколы?» — хочется мне спросить у тех, кто с умным видом рассуждает о чем угодно. Судьей в каком-либо деле может быть только тот, кто изучил протоколы.
Отец как-то рассказал мне о преступнике, приговоренном к многолетнему одиночному заключению в темной камере. Этот преступник спасался от безумия только тем, что год за годом, изо дня в день рассыпал по полу своей камеры сохранившуюся у него, на его счастье, дюжину булавок и подбирал их. Рассыпал и подбирал. Отец в своей работе походил на этого заключенного. Рассказывая о нем, он, очевидно, намекал на себя. Изо дня в день ровно в пять приходил судейский курьер и приносил кипу папок. Отец развязывал ее и сидел потом над протоколами до глубокой ночи. Утром, перед уходом в канцелярию, он собирал протоколы, складывал их, перевязывал веревочкой и клал на письменный стол с левой стороны. Потом кричал Христине в кухню — и так изо дня в день:
— Христина, папки с протоколами лежат на письменном столе слева, за ними придет курьер.
А иногда отец — и каждый раз это было сенсацией, мама даже выходила по этому случаю из спальни — заявлял:
— Сегодня я беру с собой всю кипу.
— А тебе не будет тяжело? — неизменно спрашивала мама. — Не понимаю, зачем ты себя утруждаешь, — в ответ на что отец так же неизменно целовал ее и, уже выйдя за дверь, еще раз повторял:
— Значит, когда курьер придет, скажите, что протоколы я взял с собой.
Изо дня в день он читал протоколы и только временами вскакивал и рывком открывал балконную дверь, словно ему хотелось громко крикнуть: «Это же все бессмыслица!» Потом снова садился за стол и принимался за протоколы, только бы не сойти сума… Он и мать вовлек в свое жизненное крушение, хотя, конечно, в разговорах с ней никогда не признавался, что жизнь его не удалась. Вместо незаурядного и выдающегося, о чем он мечтал, ради чего в свое время голодал и без устали трудился, получилось нечто весьма заурядное, посредственное, будничное: размеренное существование с определенным количеством служебных часов ежедневно и с двух- трехчасовым судебным заседанием раз в неделю. На эту щемящую монотонность он обрек и мать, заставив ее, с юности мечтавшую под влиянием бабушки о самостоятельной трудовой деятельности, всю жизнь отдать заботам о доме. Мать была «против», лишь поскольку ее «против» не нарушало семейного мира. Она ходила по выставкам и концертам в надежде хоть краткий миг пожить этим «против», она и платье «реформ» носила потому, что оно в какой-то мере означало безобидное «против», она приветствовала создание женского клуба стрелков из лука и склонна была оправдать солдата, убившего ротмистра Крозинга, и обвинить убитого ротмистра; во время процесса Дипольда, домашнего учителя и детоубийцы, она даже дерзнула взвалить всю ответственность на «господствующий строй». Иногда она отваживалась критиковать и речи кайзера, говоря, что они «не очень ей по сердцу» — например, пресловутый клич кайзера: «Будьте неистовы, как гунны. Пощады не давать. Пленных не брать». Но достаточно было отцу бросить: «Ты сама не знаешь, что говоришь!» — и мать умолкала на полуслове.