Стихотворения. Прощание. Трижды содрогнувшаяся земля - Иоганнес Бехер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как ты додумался до всего этого?
— Мне помогла колбасная горбушка.
— Колбасная горбушка? Колбасная горбушка?
— Да, колбасная горбушка. За ужином мать всякий раз срезала ее, откладывала на тарелку и отставляла тарелку в сторону, говоря: «Горбушку нельзя есть, она легко портится, это для Урзель. У нее желудок здоровее нашего…» Урзель — это наша горничная. Собственно, это не настоящее ее имя. Ее только называют Урзель. Всех девушек, которые поступают к нам в прислуги, мать называет Урзель. Так узнал я о классовом неравенстве.
— А ведь ты говорил, что мать у тебя вообще-то добрая?
— Вообще, мать добрая, она вполне прилично обращается с Урзель и подает милостыню нищим. Состоит даже председательницей благотворительного общества.
— Так ты думаешь, есть надежда, что все еще переменится, и мне незачем пускать себе пулю в лоб?
— Человек отличается от животного способностью мыслить. Тот, кто лишен способности мыслить, — это либо отсталый, либо свихнувшийся, пропащий человек. Слышал ты о Стриндберге? Стриндберг сказал: «Человека надо жалеть!..»
— А может быть, такого человека, как я, и жалеть нечего?
— Всякого человека надо жалеть. Ты только страшно одичал.
Внезапно в темном клубящемся тумане вспыхнули дальние огоньки.
Новая жизнь наступит. Наступит! Наступит!
Левенштейна огни не интересовали, он продолжал говорить.
— Тш! Тш! — шикнул я на него. — Посмотри, какие огоньки. Помолчи минутку и полюбуйся на них. Разве нельзя ратовать за социализм и в то же время уметь помолчать, любуясь огоньками? Гляди, как туман шарахается от света!
— А ты, чего доброго, стихи не сочиняешь? — помолчав, иронически спросил Левенштейн.
— Да, конечно.
— Вот чего я не подозревал в тебе! Ты, и стихи!.. Значит, у меня о тебе сложилось совершенно превратное представление. Прости!
Белым сиянием расцветал туман вокруг огней.
— Поздно уж, пойдем, пора! — Я встал.
— Ты лучше меня знаешь дорогу! — сказал Левенштейн, пропуская меня вперед.
Глухо бурлил водопад в тишине надвигающейся ночи.
— Идешь? — крикнул я в туман.
— Я следую за тобой. Но только не беги так.
По извилистым заросшим тропинкам вел я его сквозь туман.
— Осторожней, ступеньки!
— А ты не заблудился? — крикнул Левенштейн. — Я шел сюда другой дорогой.
Я подождал.
— Я здесь, слышишь? Мы правильно идем, будь покоен, это ближайшая дорога, я знаю ее.
Левенштейн опять потерял меня из виду, отстал, и я нетерпеливо крикнул:
— Чего зеваешь по сторонам! Ползешь, как черепаха! — Но тут же вспомнил свою медлительность в тех случаях, когда требовалось пошевелить мозгами, и терпение, которое проявлял ко мне Левенштейн, и быстро проговорил: — Не торопись! Я вернусь за тобой. — Я пошел назад и, так как тропинка стала шире, повел Левенштейна за руку.
— Мне нужно протереть очки, — сказал Левенштейн, останавливаясь. — Сейчас достану носовой платок. — Он опять остановился. — Слушай, мне кажется, когда я в тот раз протирал стекла, я потерял носовой платок.
— Жди меня здесь и время от времени окликай, я поищу. — В поисках платка я дошел до водопада, но здесь Левенштейн не мог его потерять, он начал протирать очки много дальше. Так где же он их протирал? Ощупью, чуть не ползая, искал я в тумане платок. «Однако это уж чересчур», — вскипело все во мне, но я еще ниже пригнулся к земле, продолжая поиски. «Ты найдешь этот носовой платок, чего бы это тебе ни стоило». — Ау! — кричал я временами, откликаясь на «ау» Левенштейна. Наконец я увидел белеющий лоскут. Я размахивал платком в тумане:
— Ау! Я иду к тебе, платок у меня в руке… — Потом опять мне пришлось дожидаться. Далеко позади Левенштейн ощупью шел сквозь туман и пел.
— Ау! Сюда, сюда! — С песней шел Левенштейн сквозь туманную ночь.
— Что ты там поешь?
— Ты разве не знаешь «Интернационала»?! Постой, я спою тебе.
Сначала я чуть не расхохотался, глядя, как Левенштейн стоит окутанный туманом и поет. Он то и дело кашлял, фальшивил, сбивался, повторял целые куплеты. На последнем куплете я уже подхватил припев.
Будто с невидимых туманных высот доносился голос Левенштейна, и туман клубился, и огни мигали.
Мы словно перенеслись в первые дни творения. Из окружавшего нас мрака времен вставал свет и прогонял тьму. Древние страхи, обступавшие нас, рассеивались перед лучами разгорающейся зари.
Корабль! Целый корабль! — ликовал я. Разве это не его огни мерцают в море тумана?! Корабль! Целый корабль! Я только забыл спросить у Левенштейна название корабля.
Подняв воротники пальто, мы быстро вышли из Английского парка.
— Спасибо! До свиданья, — попрощался я с Левенштейном и, придумывая, как объяснить свой поздний приход, быстро зашагал домой.
Социализм. Человеческое общество. Классы… классовая борьба. Заря новой эры занимается. Интернационал. Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
Мне казалось, что слова эти вознесены на столбах света и над пучиной уже вырисовывается арка моста, пока еще неясная в своих очертаниях.
* * *В один из ближайших дней я сидел в своей комнате и тихонько напевал «Интернационал»; припев — «Это есть наш последний…» — я громко насвистывал. Вдруг отец рванул мою дверь и спросил:
— Кто это там свистит?
Я ответил:
— Кто-то все время напевает и насвистывает, не то наверху, не то внизу, а может быть, рядом, за стеной.
— Неслыханный скандал! — Отец оставил дверь открытой и крикнул в кухню:
— Христина, это вы пели?
— Я белье полощу, ваша милость, я ничего не слышала.
Отец отворил дверь в спальню, где мама складывала белье.
— Ты пела?
— Я привожу белье в порядок. Мне кажется, поют где-то наверху.
— Наверху? У обер-пострата?! Христина, сходите-ка наверх и спросите, кто это пел!
Господин обер-прокурор распахнул все двери в своем доме, а сам вышел на балкон и стал прислушиваться, то задирая голову кверху, то перегибаясь вниз через перила.
Глухим деланным басом я снова запел: «Вставай, проклятьем заклейменный…»
— Теперь я отчетливо слышу это мерзкое гудение! — крикнул отец с балкона.
— Похоже, что это внизу, в квартире майора Боннэ, — прокричал я в открытую дверь.
— Да, и мне так кажется, — подтвердила из спальни мама.
— Невозможно, совершенно невозможно! Вздор!
— Ваша милость, — сказала Христина, вернувшись от обер-пострата, — господин обер-пострат изволили сказать, что они хорошо слышали: поют у нас.
— У нас? Ну, тогда, значит, это только ты и мог петь! — накинулся на меня отец. — Мы это сейчас же выясним.
Господин обер-прокурор подошел ко мне вплотную. С минуту я молча стоял возле него и прислушивался. Вдруг где-то в доме послышался свист; трудно было понять, откуда он — сверху или снизу, а потом мне показалось, что он доносится с крыши, где работали кровельщики.
Я схватил отца за руку.
— Слышишь, она доносится со всех крыш! Ах, эта песня! Что за песня! Слышишь? Слышишь?
— Ключ от чердака, Христина! — бурей ворвался отец в кухню. — Живо, на крышу! На крышу!
— Корабль! Целый корабль! — крикнул я ему вслед. — Новая жизнь начинается!..
XLI
Без четверти двенадцать отец принялся зажигать свечи на елке.
В этот раз на «скромную встречу Нового года в узком семейном кругу, после ужина» у нас собрались обер-пострат Нейберт с женой и майор Боннэ, все еще остававшийся холостяком.
Я сидел рядом с майором Боннэ, которого мать настойчиво уговаривала отведать пирожков домашнего изготовления, в то же время усиленно убеждая обер-пострата Нейберта уделить больше внимания шоколадным ракушкам.
Отец взобрался на стул, чтобы зажечь самые верхние свечи. Словно обвешанный леденцовыми сосульками, яблоками и орехами, отец говорил сквозь ветви новогодней елки, а над ним, на ее верхушке, качался из стороны в сторону ангел:
— Что касается меня, то в случае объявления войны я бы в первый же день, не задумываясь, переарестовал всех вожаков и поставил их к стенке.
Майор Боннэ кончиками пальцев держал пирожок:
— А я. предложил бы вожакам принять участие в войне и одобрить военные кредиты.
— Ну, плохо же вы знаете этих господ, — качнулся отец вместе с ангелом. Все свечи горели.
Майор Боннэ съел пирожок и отвесил поклон в сторону мамы:
— Высший класс, сударыня, превосходно! — и тут же снова обратился к отцу: — Если мы только сумеем воодушевить народ на войну, вожаки вынуждены будут уступить. Впрочем, насколько я их знаю, в случае войны все они, за очень небольшим исключением, вспомнят, что прежде всего и помимо всего — они немцы, в особенности если речь пойдет о России. Ведь даже старик Бебель сказал: «В случае войны против царя я сам возьму винтовку в руки».