Том 2. Брат океана. Живая вода - Алексей Кожевников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лутонин действительно не знал, что сказать. Осадки, почва, выдувание, орошение… применительно к Хакассии для него — пока только пустые слова, как орехи без ядра, мешки без жита; ему ратовать: «Пашите, сейте!» — трудно. Иртэн могла бы сказать: «Если на заводе топчут поля, сгубили парк — не виноват ли тут Застреха?» — но колебалась, стоит ли обострять спор до этого.
«Неужели так и останется? — тревожно думала она, оглядывая быстро, по-птичьи, все застолье. — Неужели никто не поможет мне?»
— Дискуссию можно считать законченной? — спросил Застреха.
— Нет, подождите. Вы совсем забили нашу девочку. Так это мы не оставим, — сказал археолог Конгаров и ободряюще кивнул Иртэн темно-рыжей лохматой головой: успокойтесь, сейчас, мол, намнем Застрехе бока. Его сильно задела «скотоводческая» теория. — Откуда взяли вы такую историю: Хакассия извечно была пастбищем, хакасы — извечные скотоводы, кочевники, толком никогда не пахали, не сеяли? Откуда? — спросил он медленно и очень внушительно.
— Что за допрос?.. — Застреха передернул плечами, будто кого-то стряхивая. — Я, кажется, не ученик, вы — не экзаменатор. Можем говорить не по шпаргалке.
— Хакасы — древние скотоводы, верно, но и как хлеборобы не моложе, — продолжал Конгаров. — И вот что интересно — ваши неисправимые, извечные кочевники хлеборобствовали не для моды, как земледельничают, — это прозвучало вроде бездельничают, — некоторые наши коневоды, а с применением искусственного орошения. Древние оросительные каналы и теперь заметны еще. Видали, наверно: все гладь-гладь, и вдруг — старая заросшая канава. Кто, зачем, куда провел ее? — думали, наверно.
Застреха кивнул: бывало, встречал, думал.
— Провели их ваши лошадники. И не вчера, а полторы-две тысячи лет назад. И так сделали, что эта старинушка никак не стареет, наши мелиораторы добрую половину своих каналов проложили по прежним. А иные каналы только очистили — и они снова работают. Я не прошу верить на слово, приезжайте ко мне в музей — покажу целую коллекцию древних бронзовых серпов. Да вот…
Конгаров достал из походного мешка карту хакасских древностей. Всю степную часть страны где гуще, где реже закрывала сеть из красных и синих линий. Не параллели и меридианы, не реки и железные дороги: синим были нанесены древние каналы, красным — для сравнения с ними — советская оросительная система. Во многих местах красные линии лежали поверх синих: это значило, что новые каналы прошли по руслам старых.
— Видите, как оценили труды древних наши советские мелиораторы, — тыча в карту пальцем, говорил Конгаров. — Не тяп-ляп, и готов доклад. Не на глазок, не с кондачка, а точнейшими инструментами измерили каждый вершок и все доброе пустили в дело. Это вот наследники. Знаете, сколько дедовских трудов в хакасском хлебушке? Никогда не думали? А сразу: «Не пахали, не сеяли, степняки, лошадники». Напрасно.
— Будь по-вашему: сеяли, рыли каналы, пахали… И вдруг все бросили: значит, убедились, что скотоводство надежней земледелия. — Застреха торжествующе потер ладонями. — Канавки-то за меня. Так?
— Совсем не так. Когда начались великие переселения народов, в Хакассию хлынули орды соседей-кочевников. Затем вторглись орды Чингисхана. Они трижды громили Хакассию. Трижды!.. У меня нет слов рассказать, что было. Нет слов. — И затем, то понижая голос до шепота, то возвышая почти до крика: — Поля стравили, каналы растоптали, плотины, шлюзы расшвыряли. Женщин и девушек арканили, как кобылиц, связывали косами, потом всю вереницу — к хвосту коня и по горам, по пескам на базары Центральной Азии. Хакасы надолго стали данниками. Земледелие и ремесла были забыты. Цветущая страна обратилась в пастбище… По-вашему, от века и доныне душа хакасов — ржавая, стертая подкова. Не-ет. Ошибаетесь. Вы не заглядывали в нее — в эту душу.
Тойза начала подавать тушеную баранину; поставив тарелку перед Конгаровым, она ласково погладила его по плечу.
— Ешь! Говорить будешь потом. Баранина не любит слушать, остынет.
Разрезая свою порцию на мелкие кусочки и подмигивая Застрехе, Лутонин сказал:
— Что ни толкуйте, а соленый огурчик не повредил бы.
Тот сочувственно вздохнул: он любил покушать.
6
— Я, однако, слышу табун, — сказал Урсанах.
Все умолкли, и тогда сразу стал хорошо слышен тот особый ход табуна, бегущего согласованным галопом, который похож на топот одного громадного коня.
Все подошли к окну. Табун мчался прямо на домик Кучендаевых, точно хотел растоптать его.
— Вот здорово испугался. Ай, хорошо!.. Беги-беги, потом лучше есть будешь. Трава медом станет. — И Урсанах прищелкнул языком. — Однако чей это, Аннычах?
— Эпчелея, — ответила дочь.
— Эпчелея? — удивился Урсанах. — Эпчелей упустил табун? Вот веселое дело. По всей степи смех будет, — и сам первый засмеялся.
Шагах в сотне от домика табун сделал крутой поворот и пробежал мимо. Тут стало видно, что за табуном скачет всадник на крупном темно-буром коне.
Поравнявшись с домиком, всадник резко остановился, и некоторое время и он сам, и его конь стояли не шелохнувшись, как памятник, будто для того, чтобы их могли разглядеть как следует. Потом всадник сказал сильным трубным голосом, привыкшим покрывать степные просторы:
— Здравствуй, Урсанах!
— Здравствуй, Эпчелей, здравствуй! Как дела?
— Кони, я сам и мой помощник — все здоровы. Здоров ли, думаю, мой Урсанах: что-то давно не видно.
— Здоров. Спасибо. Заходи!
Эпчелей слегка тронул повод, конь быстро повернулся и полетел за табуном, который сгоряча все еще продолжал бежать. Остановив табун, Эпчелей вернулся к домику, спрыгнул с коня, сбросил па траву волчью безрукавку, папаху и начал отвязывать от седла какой-то объемистый тюк.
Даже здесь, где решительно все — наездники, нет, пожалуй, другой такой великолепной пары, как Эпчелей и его конь.
Эпчелей высок ростом, мускулист, жилист, словно весь из веревок и узлов. Будучи великаном, он ловок и поворотлив, как мальчик. Конь под стать своему хозяину, тоже богатырь с широкой выпуклой грудью, крутыми боками, легкой сухой головой. Вот про таких, верно, сложены древние хакасские легенды, что они прорывали грудью скалы и, не замочив копыт, перелетали через Енисей и Абакан. У коня такая же поворотливость, как у Эпчелея, только у наездника она гордая, властная, а у коня покорная, услужливая, чуть даже подобострастная. Великан, возивший Эпчелея, мгновенно исполнял все его приказания.
Наездник внес тюк на террасу и кинул его так, что он развернулся, и к ногам хозяев легла большая медвежья шкура редкой, почти черной, масти.
— Дарю!
— О-о!.. — сказала Тойза, склонясь над мехом и поглаживая его. — Сам убил?
— Нет, наймовал товарища, — ответил за Эпчелея Урсанах и засмеялся.
Эпчелей снисходительно улыбнулся только одними глазами.
— А что с меня, со старой, спрашивать, — безобидно и беспечально молвила Тойза. — Старый, что малый, ровня.
Гости столпились вокруг шкуры, гладили, измеряли ее вдоль, вширь, пробовали, крепко ли держится волос; похвалам и шкуре и охотнику не было конца. Эпчелей стоял в стороне и сосредоточенно набивал трубку. На его широком, тугом, безбородом лице было полное равнодушие: серьезный человек не должен показывать ни радости, ни огорчения. Иногда только, тоже равнодушно, как бы случайно, он бросал короткий взгляд на Аннычах.
Шкуру он привез главным образом для нее и ждал, что она поймет это и обрадуется больше всех; именно она, а не кто-либо другой будет измерять, гладить ее, удивляться и говорить всякие приятные глупости: «Кто убил? Ты? Сам? О-о!.. — и обязательно потребует взять ее на охоту. — Я тоже хочу убить медведя. Нет. Я хочу живого. А что — можно поймать медведя арканом? Можно надеть на него седло? Я хочу ездить на медведе». Возможно, сдернет сапожки и попробует шкуру ногами, не то свернется на ней калачиком: «Теперь я буду спать только на медвежьей шкуре и ездить на живом медведе».
Она же не сделала ничего такого, всего лишь подергала на шкуре шерсть — не ползет ли, — при этом к рукам пристало несколько шерстинок; она стряхнула их, поглядела в окно, сказала: «А вон мой Игренька!» — и побежала к табуну. Наездник и глазом не повел за ней: серьезный человек не должен показывать и удивления.
Наконец интерес к шкуре ослаб. Тойза унесла ее в комнату. Снова сели за стол. Эпчелею подали обед, всем прочим чай.
Хотя Тойза положила ему и нож и вилку, Эпчелей резал баранину своим охотничьим ножом и брал руками: он жил одиноко, большую часть времени проводил на коне и привык есть по-дорожному.
— Все один живешь? — спросил его Застреха.
— Один.
— Почему не женишься? — Застреха не знал, что табунщик помолвлен с Аннычах.