Красная площадь - Пьер Куртад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зато он очень живо помнил все, что роднило Париж с Москвой, все, так или иначе связанное с революционной традицией. В его воспоминаниях жил Париж Стены коммунаров, площади Бастилии, предместья Сент-Антуан, он хорошо помнил даже авеню Орлеан. Этот проспект не сыграл в его собственной жизни никакой роли, но был связан с именем Ленина, с революционной русской эмиграцией, к которой в молодости принадлежал его отец. В этом Париже он впервые увидел «Потемкина», внушившего ему, как и мне, ощущение величия нашего дела, хоть он и не склонен был признаться в этом.
— Я не раз смотрел этот фильм, — сказал я. — Но первое впечатление оказалось самым сильным… В тот день мы как будто поднялись на борт корабля. Водрузили на нем красное знамя и отправились в плавание… Из-за тарелки борща, — шутливым тоном добавил я. — Так, кажется, гласил плакат на теле погибшего матроса?
— Да, но только в фильме. В действительности же надпись, которую сделали матросы, была совсем другой.
Саша сказал, что знает в Москве старика, бывшего члена социал-демократической партии, который в 1905 году в Одессе осуществлял связь между городом и матросами восставшего броненосца. Старик подробно рассказывал ему о восстании — самом крупном событии его жизни, говорил, что написал о нем книгу, которая вышла в Лондоне на английском языке через несколько лет после событий.
— У меня она есть, — добавил Саша́.— Можешь взять ее, но с возвратом, теперь это редкость.
Саша принес из спальни небольшой томик в красном переплете. Симон пообещал прочесть книгу в тот же вечер. И взял с Саши и его жены слово, что после демонстрации они придут к нему позавтракать в ресторане.
БРАТЬЯ
На пустынной улице, украшенной гирляндами электрических лампочек, слышался глухой рокот моторов, шум ползущих по асфальту гусениц, звонкое дребезжание металла.
— Это танки, они выстраиваются к параду, — говорит Саша.
Некоторое время они шли молча. В темной глубине улиц скорее угадывались, чем виделись огромные черные силуэты машин. Луч прожектора неожиданно выхватил из тьмы блестящий корпус гигантской ракеты. Они остановились. Симона потрясла кажущаяся простота снаряда. Он совсем не походил на страшные и сложные машины, придуманные художниками и поэтами для изображения ужасов войны.
Трудно было представить себе, как такая штуковина, взлетев словно копье среди стремительного потока пламени, сталкивается где-то высоко в небесах, там, где ярче горят звезды, с вражескими чудищами, летящими над крошечной круглой землей… А в это время охваченные тревогой миллионы людей ждут смерти…
— Придет день, когда это кончится, — заметил Саша.
— Что кончится? — спросил Симон.
— Все. Военные парады ведь устраиваются для того, чтобы показать им все это. Так нужно. Военные атташе приходят на парад с биноклями и фотоаппаратами. Два дня в году, сегодня и седьмого ноября, у них создается впечатление, что и они на что-то годны. Но все равно этому придет конец…
— Парадам?
— И парадам, и войнам, и армиям… Ленин был прав. Я верю: мы приближаемся к концу эры насилия. А ты этого не считаешь?
— Конец эры, — говорит Симон, — понятие растяжимое.
— Ну…
Расставленные повсюду заграждения вынудили их сделать большой крюк. В темноте они различали силуэты целующихся парочек. С песнями шли мимо целые группы, навстречу попался ничего не соображавший пьяный. Звуки аккордеона настроили Симона на мечтательный лад.
— Обожаю аккордеон, — заметил он. — До смешного люблю праздники. Люблю Четырнадцатое июля, Первое мая и пасхальное воскресенье тоже… В праздники время словно замирает. Все становятся ровесниками. Все заодно. Все вместе.
Ему казалось, что благодаря Саше он становится обыкновенным московским прохожим, приобщается к жизни города, чье имя наполнило своим звучанием всю нашу эпоху, — города, вокруг которого кипит столько противоречивых страстей.
У входа в гостиницу они крепко обнялись, как это делали все вокруг них.
— Да здравствует Первое мая! — сказал Симон.
Он собирался тотчас же сесть за письмо к Лоранс и описать ей свой первый московский день. Он изорвал несколько листов бумаги. Слова не повиновались. Ни одно не звучало верно. Он правдиво описывал квартиру своих московских друзей и обстановку, в которой они живут. Но это была частичная и преходящая правда. Она могла создать неправильное представление о судьбе Саши Бернштейна, о пережитом им трагедии, о том, каким он стал; под старомодным абажуром жил человек поистине нового общества. Тогда как трогательная, поэтическая, наивно живописная «святая Русь» Василия Блаженного могла, чего доброго, как завесой, скрыть другую правду, гораздо более существенную и основную: правду о еще не отмеченных на картах новых городах, о плотинах на больших реках, о машинах, вычисляющих в эту минуту темпы роста производства стали и траектории космических кораблей.
«Писать о прошлом… но оно не связано с Лоранс. Хотя и у нее уже есть свое прошлое, хотя она уже не Жюстина, которую я встретил четырнадцать лет назад в лионском поезде, однако я должен смириться с тем, что для нее остаются непонятными многие события и мечтания, занимавшие меня и людей моего поколения, по крайней мере тех, кто читал те же книги и газеты, что и я, кто жил в одинаковых со мной условиях. Ее прошлое началось позже, в годы войны и подполья, и тем не менее она уже жалуется на безразличие своих юных учеников и даже собственной дочери, для которой фотография Пробюса, с раннего детства стоящая у нее на столике, всего лишь «фотография моего отца, которого я не знала и который был убит на войне»… Лучше напишу Лоранс завтра, после праздника, поговорю с ней о настоящем, скажу ей что-нибудь веселое. Напишу ей письмо о счастье.
Ложась спать, я взял красную книжку, которую дал мне Саша. Я листал ее при свете ночника. От нее исходил аромат старых книг из