Россия и Европа- т.2 - Александр Янов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его сверхосторожность, казавшаяся современникам нелепой, его опасения любого решительного шага, влево ли, вправо, ох как могли бы пригодиться в ту страшную минуту! Победоносцев относился к самодержавной России, как к капризному ребенку, заигравшемуся на краю пропасти. Удержать её от падения было его жизненной задачей. Нельзя ему в этом отказать, прочитав, к примеру, его письмо Александру III от 4 марта 1882 года, похоронившее славянофильскую мечту о Земском соборе: «Нам предлагается из современной России скликать пестрое разношерстное собрание. Тут и Кавказ, и Сибирь, и Средняя Азия, и балтийские немцы, и Польша, и Финляндия! И этому-то смешению языков предполагается предложить вопрос о том, что делать в настоящую минуту. В моих мыслях — это верх государственной бессмыслицы. Да избавит нас Господь от такого бедствия».39
Ю.П. Иваск. Константин Леонтьев, Франкфурт, 1974» с. 243.
Глава седьмая Национальная идея
Письма Победоносцева Александру III, М., 1925, т. 1, с. 380-381.
Понятно, почему и у «византийца» Леонтьева, гордившегося тем, что он и был единственным в России «реакционером в тесном смысле слова», и у проповедников Земского собора славянофилов, и у секулярного националиста Блока, и тем более у современных ему либералов было больше, чем достаточно, оснований поносить Победоносцева. Менее ясно, почему никто из них даже не попытался понять его действительную роль в контексте постниколаевской России, когда былая неколебимая уверенность в нерушимости самодержавного строя вдруг исчезла и режим впервые за столетия зашатался над пропастью. Совершенно ведь не удивительно, что именно в такой исторический момент и должно было явиться на светтечение мысли, самым влиятельным представителем которого оказался Победоносцев. Я говорю об «охранительстве», полагавшем своей главной моральной и политической ценностью сохранение режима.Все без исключения доктрины современных ему консервативных мыслителей, от проекта Леонтьева до проекта Данилевского, одинаково пытавшихся возродить могущество России посредством всякого рода её «дополнений», будь то за счет славянства или Константинополя, не могли не казаться Победоносцеву одним зловредным Русским проектом, готовым рискнуть ради своих агрессивных химер самим существованием империи. Потому и исчерпывалась философия «охранителей» популярной пословицей: не до жиру, быть бы живу. Социальным эквивалентом «охранительства» была, как легко догадаться, защитница статус кво, косная имперская бюрократия. Любые изменения ненавидела она страстно. Неподвижность была её идеалом, что, естественно, совпадало с философией Победоносцева.И все же бывают в истории страны ситуации, когда действительно не до жиру. И только такая «безвоздушная гробница», только такой «сторож», по выражению Леонтьева, мог спасти её от грозящих ей бедствий. Как раз такая ситуация и сложилась в роковые июльские дни 1914-го. Но словно рок тяготел тогда над Россией: «сторожа» на месте не оказалось.Другой «охранитель», бывший министр внутренних дел П.Н.Дурново, с удивительной точностью описавший в докладной записке царю в феврале 14-го последствия вступления России в войну, заменить Победоносцева не мог: он не располагал и десятой долей его
влияния. О либералах, как Витте или Милюков, и говорить нечего. К ним царь вообще относился как к врагам России. И даже будь в ту пору жив Столыпин, и у него ни малейшего шанса не было бы остановить маршировавшего к бездне самодержца.
Глава седьмая Национальная идея
I iui идимс» Так или иначе, на наших глазах
дорогое сердцу Победоносцева самодержавие обрекло династию и страну на «верх государственной бессмыслицы» — на самоубийство. Но возможно ли, вправе спросить читатель, что это государственное самоубийство так уж и было запрограммировано в погодинской идее о Славянском союзе как о единственном залоге сверхдержавного могущества России? Нет, конечно, если бы идейное наследство Николая заглохло вместе с подстрекательскими проповедями Погодина (от которыхтот и сам впоследствии отрекся). Нет, когда бы не терзала российскую элиту после Крымской войны жестокая идея реванша, болезнь, которую назвали мы в предыдущей главе фантомным наполеоновским комплексом. Но поскольку комплекс этот и впрямь не давал ей спать, неминуемо должен был он породить других идеологов, более подкованных и авторитетных, чем Погодин, которые, в отличие от него, сумели бы превратить мечту о реванше в «исторический завет» постниколаевской России.
Я говор» неминуемо потому, что другого пути к реваншу, кроме славянского «добавления» к России, говоря языком Тютчева, действительно не было. Крымская катастрофа сделала очевидным простой факт: Россия не сможет вернуть себе сверхдержавный статус собственными силами, не мобилизовав для борьбы с Западом славянское население Европы. И зов фантомного наполеоновского комплекса оказался столь неотразим, что и впрямь привлек к разработке стратегии реванша целую плеяду замечательно талантливых идеологов. Вот эти люди и возродили угасшее было погодинское кредо. И не только возродили, но и возвели его в ранг неопровержимой, если верить сегодняшним их наследникам, научной истины.
Преемники
Да, преемники Погодина отреклись от родоначальника Славянской идеи, хотя и заимствовали у него, как мы увидим, практически
все основные компоненты своего мифа. Так же, как он одержал в николаевские времена идейную победу над Тютчевым, овладев умами своего поколения, безжалостно отбросили они его позднейший скептицизм, завоевывая умы постниколаевских поколений.
Эти преемники — Н.А. Данилевский, И.С. Аксаков, Н.Н. Страхов, Ф.М. Достоевский, К.Н. Бестужев-Рюмин — заботливо взрастили посеянные Погодиным семена, превратив их в мощный, полнокровный миф, способный стать «историческим заветом» для России другого, маленького, так сказать, Николая. Вот в этой интенсивной, темпераментной и в то же время наукообразной работе преемников Погодина и предстоит нам здесь разбираться.
Глава седьмая Национальная идея
Но сначала, конечно, о необъяс- ненном пока что превращении самого родоначальника будущей Национальной идеи из беззаветного апологета николаевского режима в его беспощадного критика. А уж тем более в певца свободы, что и вовсе звучало в устах Погодина парадоксально.
Обычно объясняют этот его поворот поражениями николаевской армии в Крыму, которые Погодин переживал и впрямьтяжело. Но слишком уж далеко зашел он в своём отрицании режима, чтобы можно было удовлетвориться лишь одним этим объяснением. Что- то еще должно было побудить его к такой радикальной метаморфозе. И это «что-то» вовсе не нужно далеко искать. Николаевский режим полностью, безоговорочно противоречил предложенному Погодиным новому курсу внешней политики России. Больше того, на фоне «законного террора» 1848-1855 годов, курс этот выглядел в полном смысле слова нелепым.
Коли уж о свободе речь, спрашивали европейцы, включая предназначенных к освобождению славян, то почему бы России не начать с себя? Почему бы ей, например, не освободить 25 миллионов крепостных рабов, которые ведь тоже славяне? Почему не освободить славянскую Польшу, лишенную Николаем не только автономии, но и каких бы то ни было национальных прав, дарованных ей после 1815 года императором Александром? Почему не разрешить славянам-украинцам писать на их языке? Ведь «стоило украинофи- лам, — по словам А.Н. Пыпина, — воспользоваться малороссийским языком не для одних стихов, а для популярных книжек, как тотчас начались крики о сепаратизме».40
И одними криками дело ведь не ограничилось. Руководители невинного просветительского Кирилло-Мефодиевского братства, обвиненные в создании тайного общества (хотя ни от кого они и не прятались), были жестоко наказаны: Николай Костомаров арестован, Тарас Шевченко отдан в солдаты. «И действительно, — заметил по этому поводу уже в 1878 году тот же Пыпин, — было немного странно (как и теперь бывает иногда странно) браться за вопрос „освобождения" [других], когда у себя дома царило крепостное право, литература была стеснена до крайности, свободная мысль была невозможна, общество не могло иметь никакой деятельности».41
Иначе говоря, новый курс внешней политики, предложенный Погодиным, властно требовал либерализации политики внутренней. И в этом смысле метаморфоза Погодина предвещала целую серию других, еще более серьезных метаморфоз, в том числе главную и самую загадочную из них, в результате которой новый император, бывший при жизни отца одним из самых твердокаменных противников отмены крепостного права, оказался вдруг царем-освободителем. Этот неожиданный поворот Александра II так и остался загадкой для современников и, сколько я знаю, для историков. Впрочем, это не удивительно. Ибо едва ли может он быть объяснен вне связи с новым курсом внешней политики и с погодинскими обличениями старого режима.