Жан-Кристоф. Книги 6-10 - Ромен Роллан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не огорчайтесь, — сказала она, касаясь рукой его руки.
Тут он снова вспомнил немецкую девочку. Оба замолчали.
— Почему вы так долго не приходили? — заговорила она наконец. — Я искала встречи с вами, а вы не откликались.
— Да ведь я не знал, не знал, — ответил он. — Скажите, это вы столько раз помогали мне? Вам я обязан тем, что меня пустили в Германию? Вы были моим ангелом-хранителем?
— Для меня было радостью хоть чем-нибудь быть вам полезной. Я вам стольким обязана!
— Да чем же? — спросил он. — Я ничего для вас не сделал.
— Вы сами не знаете, что вы значили для меня, — ответила она.
И Грация заговорила о тех временах, когда, девочкой, встретила его у своего дяди Стивенса и его музыка показала ей все то прекрасное, что есть в мире. Постепенно оживляясь, она легкими, туманными и прозрачными намеками открыла ему свои ребяческие чувства, рассказала, как сострадала его горестям, как плакала, когда его освистали в концерте, и как послала ему письмо, на которое он не ответил, потому что оно не дошло до него. А Кристоф слушал ее и чистосердечно относил к прошлому нынешнее свое чувство и нежность, какую внушало ему милое лицо, обращенное к нему.
Они по-дружески весело разговаривали на самые безразличные темы. Говоря, Кристоф взял руку Грации. И вдруг оба замолчали — Грация поняла, что Кристоф ее любит. И Кристоф тоже это понял…
В свое время Грация любила Кристофа, а его это не трогало. Теперь Кристоф любил Грацию. У Грации же осталось к нему спокойное, дружеское чувство — она любила другого. Нередко случается, что часы жизни одного опережают часы жизни другого, и от этого меняется вся жизнь обоих.
Грация отняла руку, и Кристоф покорился. Несколько мгновений они смущенно молчали.
— Прощайте, — произнесла Грация.
— Значит, все кончено, — повторил Кристоф свою жалобу.
— Должно быть, так лучше.
— Мы не увидимся до вашего отъезда?
— Нет, — сказала она.
— Когда же мы увидимся?
Она с грустным недоумением развела руками.
— Так зачем же, зачем мы встретились снова? — сказал Кристоф.
Но, увидев упрек в ее глазах, поторопился сам ответить:
— Нет, нет, простите, я несправедлив.
— Я буду думать о вас постоянно, — сказала она.
— Увы! Я даже думать о вас не могу, — ответил он, — я ничего не знаю о вашей жизни.
Спокойно, в нескольких словах описала она свою жизнь, свои повседневные занятия. Она говорила о себе и о муже с обычной своей светлой, задушевной улыбкой.
— Так вы любите его? — ревниво произнес Кристоф.
— Да, — ответила она.
Он встал.
— Прощайте.
Она тоже поднялась. Тут только он заметил, что она беременна. И от этого у него в душе поднялось неизъяснимое чувство, в котором сочетались отвращение, нежность, ревность, жгучая жалость. Она проводила его до порога гостиной. В дверях он обернулся, склонился над ее руками и припал к ним долгим поцелуем. Она стояла, не шевелясь, полузакрыв глаза. Наконец он выпрямился и, не взглянув на нее, торопливо вышел.
…E chi allora m’avesse domandato di cosa alcana, la mia risponsione sarebbe stata solamente Amore con viso vestito d’umiltà…[41]
День всех святых. На улице пасмурно, холодный ветер. Кристоф сидел у Сесиль. Она не отходила от колыбельки, над которой склонилась и г-жа Арно, заглянувшая мимоходом. Кристоф задумался. Он чувствовал, что упустил счастье; он не собирался жаловаться: он знал, что счастье существует. Солнце, мне не нужно тебя видеть, чтобы любить тебя! В те долгие зимние дни, когда я прозябаю в темноте, сердце мое полно тобой; меня согревает любовь — я знаю, что ты существуешь…
Задумалась и Сесиль. Она смотрела на ребенка и почти не помнила, что это не ее ребенок. Благословенна сила воображения, творческая сила жизни! Жизни… А что такое жизнь? Совсем не то, что видно глазам и холодному разуму. Жизнь такова, какой мы ее воображаем. А мерило жизни — любовь.
Кристоф смотрел на Сесиль. Ее грубоватое лицо и широко раскрытые глаза так и сияли всей полнотой материнского чувства — она была больше матерью, чем настоящая мать. Он смотрел и на тонкое усталое лицо г-жи Арно и, как в волнующей книге, читал в нем повесть затаенных, никому не ведомых радостей и горестей, которыми жизнь женщины-жены подчас бывает богата так же, как любовь Джульетты и Изольды. Только больше в ней самоотречения и величия…
Socia rei humanae atque divinae…[42]
И равно как вера или отсутствие веры, думал он, так и дети или отсутствие детей не составляют счастья или несчастья замужних или незамужних женщин. Счастье — это аромат души, музыка, поющая в тайниках сердца. Прекраснейшая музыка души — это доброта.
Вошел Оливье. Движения его были спокойны; лицо его светилось небывалым умиротворением. Он улыбнулся малышу, пожал руку Сесиль и г-же Арно и принялся спокойно разговаривать. Они следили за ним с дружеским удивлением. Он словно переродился.
В одиночестве, в котором он замкнулся со своим горем, как гусеница в коконе, ему тяжким усилием удалось стряхнуть с себя бремя скорби, точно пустую оболочку. Когда-нибудь мы расскажем, как он нашел, или думал, что нашел, высокую цель, достойную того, чтобы отдать ей жизнь, а жизнь была теперь ценна для него только потому, что ею можно пожертвовать. Но таков закон природы: едва в душе он отрешился от жизни, как она вновь возгорелась в нем. Друзья не спускали с него глаз. Они не знали, что же произошло, и не решались спросить; но они чувствовали, что он освободился, что у него уже нет сожалений, нет и горечи против чего бы то ни было и против кого бы то ни было.
Кристоф поднялся, подошел к роялю и сказал Оливье:
— Хочешь, я спою тебе песню Брамса?
— Брамса? — спросил Оливье. — Ты стал играть вещи своего давнего недруга?
— Сегодня день всех святых, день всепрощения, — ответил Кристоф.
И он вполголоса, чтобы не разбудить ребенка, пропел несколько тактов швабской народной песни:
…Für die Zeit, wo du g’liebt mi hastDa dank’i dir schön,Und i wünsch’, dass dir’s anderswoBesser mag geh’n…
(Благодарю тебя я за любовь,За ласку и участье;Дай бог тебе в других краяхУзнать побольше счастья…)
— Кристоф! — сказал Оливье.
Кристоф крепко обнял его.
— Бодрись, мой мальчик, — сказал он, — нам выпал благой удел.
Они сидели вчетвером у колыбели спящего ребенка. И никто не говорил ни слова. А если бы их спросили, что у них в мыслях, то со смирением во взоре они ответили бы только:
«Любовь».
Книга девятая
НЕОПАЛИМАЯ КУПИНА
Перевод С. Парнок
Тверд я и крепок: я — алмаз;
Молотом не разбить меня,
Острым не расколоть резцом.
Стучи, стучи, стучи по мне —
Все равно не убьешь.
Фениксу-птице подобен я,
Той, что и в смерти находит жизнь,
Той, что из пепла родится вновь.
Так бей же, бей же, бей же по мне —
Все равно не убьешь.
(Баиф{87}, «Ритмическая песенка», положенная на музыку Жаком Модюи)Часть первая
Сердце утихло. Примолкли ветры. Недвижим воздух…
Кристоф успокоился; мир водворился в нем. Он испытывал некоторую гордость от такого достижения. И втайне был опечален им. Он дивился этой тишине. Страсти его уснули; он искренне верил, что они уже не проснутся.
Большая его сила, немного грубая, не находя себе применения, бесцельно дремала. В глубине — тайная пустота, скрытое «к чему?», быть может, ощущение счастья, которым он не сумел завладеть. Ему уже не надо было бороться ни с самим собой, ни с другими. Даже работа не представляла теперь для него особых трудностей. Он пришел к концу некоего этапа и пожинал плоды прежних своих усилий. Он со слишком большой легкостью истощал открытую им музыкальную жилу; и в то время как публика, всегда запаздывающая, начинала понимать его прежние произведения и восхищалась ими, сам он уже охладевал к ним, еще не зная, куда пойдет дальше. В творчестве он наслаждался теперь ровным, однообразным счастьем. Искусство в эту пору его жизни было для него лишь прекрасным инструментом, которым он владел с мастерством виртуоза. К стыду своему, он чувствовал, что становится дилетантом.
«Для того, чтобы двигаться вперед в искусстве, — говорит Ибсен, — нужно нечто иное и нечто большее, чем природное дарование: страсти, страдания, которые наполняют жизнь и дают ей смысл. Иначе не творишь, а пишешь книги».
Кристоф писал книги. Это было ему непривычно. Книги эти были прекрасны. Он предпочел бы, чтобы они были менее прекрасны, но более живы. Этот атлет на отдыхе, не знающий, что делать со своими мускулами, зевая, как скучающий зверь, смотрел на предстоящие ему долгие годы спокойной работы. И с бродившей в нем старой закваской германского оптимизма охотно убеждал себя, что все к лучшему, думая, что таков, без сомнения, положенный ему предел; он обольщал себя мыслью, что покончил с бурями, что поборол их. Это не бог весть что. Но в конце концов управляешь только тем, что тебе дано, становишься только тем, чем суждено быть. Ему казалось, что он причалил к пристани.