Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Только? – спросил он, приняв из рук Самгина письмо и маленький пакет книг; взвесил пакет на ладони. положил его на пол, ногою задвинул под диван и стал читать письмо, держа его близко пред лицом у правого глаза, а прочитав, сказал:
– Левым почти совсем не вижу. Приговорен к совершенной слепоте; года на два хватит зрения, а затем – погружаюсь во тьму.
Говорил он так, как будто гордился тем, что ослепнет. Было в нем что-то грубоватое, солдатское. Складывая письмо все более маленькими квадратиками, он широко усмехнулся:
– Сообщают, что либералы пошевеливаются в сторону конституции. Пожилая новость. Профессура и адвокаты, конечно? Ну, что ж, пускай зарабатывают для нас некоторые свободы.
Развернув письмо, он снова посмотрел на него правым глазом и спросил тоном экзаминатора:
– Ну, а как студенчество? Самгин уже видел, что пред ним знакомый и неприятный тип чудака-человека. Не верилось, что он слепнет, хотя левый глаз был мутный и странно дрожал, но можно было думать, что это делается нарочно, для вящей оригинальности. Отвечая на его вопросы осторожно и сухо, Самгин уступил желанию сказать что-нибудь неприятное и сказал:
– В общем – молодежь становится серьезнее, и очень многие отходят от политики к науке.
– То есть – как это отходят? Куда отходят? – очень удивился собеседник. – Разве наукой вооружаются не для политики? Я знаю, что некоторая часть студенчества стонет: не мешайте учиться! Но это – недоразумение. Университет, в лице его цивильных кафедр, – военная школа, где преподается наука командования пехотными массами. И, разумеется, всякая другая военная мудрость.
Он говорил, а щетинистые брови его всползали все выше от удивления. Самгин, видя, что выпад его неудачен, переменил тему:
– Вы что же – военный?
– Студент физико-математического факультета, затем – рядовой сто сорок четвертого Псковского полка. Но по слабости зрения, – мне его казак нагайкой испортил, – от службы отстранен и обязан жить здесь, на родине, три года безвыездно.
Быстро выговорив все это, он спросил насмешливо:
– А вы не из тех ли добродушных, которые хотят подвести либералов к власти за левую ручку, а потом получить правой их ручкой по уху?
Он сказал это очень задорно и как-то внезапно помолодел, подтянулся, готовясь к бою, но Самгин уклонился от боя.
– Вы – здесь родились?
– Увы! Но настоящей родиной моей считаю Москву, университет.
– Скучно здесь?
– Скуки не испытывал, но – есть некоторые неудобства: за четырнадцать месяцев – два обыска и семьдесят четыре дня тюрьмы.
Несколько секунд он молча и как бы издали рассматривал Самгина, потом сказал тоном приказа:
– Вы там скажите Гогину или Пояркову, чтоб они присылали мне литературы больше и что совершенно необходимо, чтоб сюда снова приехал товарищ Дунаев. А также – чтоб не являлась ко мне бестолковая дама.
Достав из-под дивана пакет, он снова взвесил его на ладони и – закончил строго:
– И, наконец, меня зовут Петр Усов, а не Руссов и не Петрусов, как они пишут на конвертах. Эта небрежность создает для меня излишние хлопоты с почтой.
Сунул пакет за пазуху, под мышку, молча стиснул пальцы Самгина и ушел, постукивая палкой.
«Вождь... «Объясняющий господин». Как это символично, что он слепнет», – думал Самгин, глядя в окно, на мещанские домики, точно вымытые лунным светом. Домики были двухэтажные, прочные и окутаны садами, как шубами. Земля под ними тоже, должно быть, прочная, а улица плотно вымощена булыжником, отшлифованным пылью и лунным светом. По тротуару величественно плыл большой коричневый ком сгущенной скуки, – пышно одетая женщина вела за руку мальчика в матроске, в фуражке с лентами; за нею шел клетчатый человек, похожий на клоуна, и шумно сморкался в платок, дергая себя за нос. Было тихо, как бывает только в русских уездных городах, лишь внизу гостиницы щелкали шары биллиарда. Можно было вообразить, что это камни мостовой бьются друг о друга от скуки.
Самгин задумался о человеке, который слепнет в этом городе, вероятно, чужом ему, как иностранцу, представил себя на его месте и сжался, точно от холода.
«Все-таки – надо признать – мужественные люди, – невольно подумал он. – Хотя этот – революционер по личному мотиву, так сказать. А скуку эту они едва ли одолеют...»
Вечером, в день, когда он приехал домой, явился Митрофанов и сказал с натянутой усмешкой:
– Пришел проститься, перевожусь в Калугу, а – почему? Неизвестно. Не понимаю. Вдруг...
Он говорил и пожимал плечами и механически гладил колени ладонями, покачивался.
– Очень сожалею, я к вам так привык, – искренно сказал Самгин.
Растерянная усмешка соскользнула с лица Митрофанова, он шумно вздохнул и оживился, выпрямился, говоря:
– А я вас, извините, сердечно полюбил, Клим Иванович, вы для меня, знаете... муж разума и вообще... лицо!
– Что же у вас... неудача какая-нибудь? Агент полиции снова приуныл, пожал плечами, оглянулся.
– Наоборот, – сказал он. – Варвары Кирилловны – нет? Наоборот, – вздохнул он. – Я вообще удачлив. Я на добродушие воров ловил, они на это идут. Мечтал даже французские уроки брать, потому что крупный вор после хорошего дела обязательно в Париж едет. Нет, тут какой-то... каприз судьбы.
Он медленно встал и попросил:
– Передайте, пожалуйста, супруге мою сердечную благодарность за ласку. А уж вам я и не знаю, что сказать за вашу... благосклонность. Странное дело, ей-богу! – негромко, но с упреком воскликнул он. – К нашему брату относятся, как, примерно, к собакам, а ведь мы тоже, знаете... вроде докторов!
Круглые глаза Митрофанова налились слезами, он отвернулся, пряча обиженное лицо, быстро и крепко тиснул руку Самгина и ушел.
Было жалко его, но думать о нем – некогда. Количество раздражающих впечатлений быстро возрастало. Самгин видел, что молодежь становится проще, но не так, как бы он хотел. Ему казалась возмутительной поспешность, с которой студенты-первокурсники, вчерашние гимназисты, объявляли себя эсерами и эсдеками, раздражала легкость, с которой решались ими социальные вопросы.
«Мальчишки», – мысленно негодовал он на людей, моложе его на десять, восемь, на шесть лет. Ему хотелось учить, охлаждать их пыл. Но, когда он пробовал делать это, он встречал горячий отпор и убеждался, что мальчишки и эмоционально сильнее и социально грамотней его.
Народились какие-то «вундеркинды», один из них, крепенький мальчик лет двадцати, гладкий и ловкий, как налим, высоколобый, с дерзкими глазами вертелся около Варвары в качестве ее секретаря и учителя английского языка. Как-то при нем Самгин сказал:
– Революционер прежде всего – общественный деятель.
Тогда этот налим, иронически усмехаясь, спросил:
– В интересах какого же общества действует эдакий революционер? Если в интересах современного, классового, так почему же он революционер, а не контрреволюционер?
Самгин заговорил в солидном, даже строгом тоне, но это не смутило юношу, спокойно выслушав доводы, сказал, тряхнув гладко остриженной головой:
– Неубедительно. Наша задача – создание нового, а не ремонт старья.
Юноша носил фамилию Властов и на вопрос Варвары – кто его отец? – ответил:
– Я – вроде анекдота, автор – неизвестен. Мать умерла, когда мне было одиннадцать лет, воспитывала меня «от руки» – помните Диккенса? – ее подруга, золотошвейка; тоже умерла в прошлом году.
Самгина не мог не раздражать юноша, который по поводу споров за границей просто сказал:
– В скрытой сущности своей это – борьба людей, которые говорят по Марксу, с людями, которые решили действовать по Марксу.
Он был, видимо, очень здоров, силен, ходил как-то особенно твердо; на его смугловатом лице блестели темные глаза, узкие, они казались саркастически прищуренными. После нескольких столкновений с ним Самгин спросил жену:
– Зачем тебе этот юный циник?
– Он очень деловит, – сказала Варвара и, неприятно обнажив зубы усмешкой, дополнила: – Кумов – не от мира сего, он все о духе, а этот – ничего воздушного не любит.
Кумов сшил себе сюртук оригинального покроя, с хлястиком на спине, стал еще длиннее и тихим голосом убеждал Варвару:
– К народу нужно идти не от Маркса, а от Фихте. Материализм – вне народной стихии. Материализм – усталость души. Творческий дух жизни воплощен в идеализме.
Варвара по вечерам редко бывала дома, но если не уходила она – приходили к ней. Самгин не чувствовал себя дома даже в своей рабочей комнате, куда долетали голоса людей, читавших стихи и прозу. Настоящим, теплым, своим домом он признал комнату Никоновой. Там тоже были некоторые неудобства; смущал очкастый домохозяин, он, точно поджидая Самгина, торчал на дворе и, встретив его ненавидящим взглядом красных глаз из-под очков, бормотал: