Иду над океаном - Павел Халов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Декабрев, когда впервые попал сюда, прошелся вдоль этого пакгауза, вдоль неровного прерывистого ряда фигур.
Его окликнули, негромко и буднично:
— Эй, славянин, из каких?
— 35-я механизированная, — ответил машинально Декабрев, останавливаясь и поворачиваясь на голос. Их в группе было трое, они полулежали на старых бревнах. Но окликнул его четвертый, он сидел на самом верху штабеля, свесив ноги. Этот, четвертый, спрыгнул и подошел к нему, оправляя гимнастерку под брезентовым ремнем. Он покусывал веточку белыми ровными зубами, на его рязанском круглом и курносом лице блуждала напряженная улыбка.
— 138-я стрелковая, — сказал он и повел головой в сторону остальных…
— Не в писарях же служил? — солдат взглядом коснулся декабревских орденов. — Специальность, поди, имеешь?
— А у тебя есть танк? — спросил Декабрев.
— Ясно, — сказал солдат. — Водила?
— Механик-водитель, — тихо поправил его Декабрев.
— Не сердись. Рули к нам, — сказал солдат. — Через час комбат будет подразделения сколачивать — на ночь. Сегодня несколько эшелонов картошки из Сибири. Так сказать, тыл — фронту.
Декабрев пожал всем руки. И сел рядом с солдатом.
— Кто это — комбат? — спросил он.
— Подожди, все узнаешь. У военкома был?
— Нет…
— Значит, местный… Эх ты! Да я бы здесь…
Но Декабрев промолчал, и что-то в его молчании показалось солдату такое, что он перестал задавать вопросы. Вздохнул и сказал только:
— Ни хрена. Все будет — это только начало.
Вот эту первую ночь, первую встречу с комбатом, с солдатами из 138-й, заплутавшими на послевоенных дорогах, Декабрев запомнил на всю жизнь.
Комбат отметил его сразу. Может быть, оттого, что печать дома лежала на Декабреве: сапоги начищены до блеска, ордена, белый подворотничок ровно на один и пять десятых миллиметра из-под ворота выгоревшей гимнастерки, что выгладила жена. Потом, когда все миновало, в день защиты своей диссертации вдруг вспомнил Декабрев этот день, вспомнил и понял: не из-за этого комбат тогда отметил его, и дрогнуло его грубое, плохо выбритое лицо: молод, замкнут, ожесточен был Декабрев, и за всем этим прятал необыкновенную растерянность. И еще подумал Декабрев в час защиты диссертации, усталыми глазами рассматривая сидящих в зале членов ученого совета, оппонентов своих: «Комбат пришел на сортировочную неспроста». Он вел своих солдат. Он ни разу не улыбнулся — его выцветшие раньше времени в огне войны глаза смотрели из-под обреза белесых бровей строго и прямо, и проходил он вдоль пакгаузов, мимо солдат с различных фронтов, армий, дивизий, бригад, полков, батальонов, представляющих просто уже только самих себя, припадая на правый протез, выбирая самых уязвимых: недаром же он оставался там до тех пор, пока не иссякла эта струйка, пополняющая его своеобразный запасный батальон. Жгучая, нестерпимо жгучая любовь к этим людям была в нем. Это понял Декабрев в день зашиты диссертации, став уже известным инженером-золотодобытчиком, обретшим независимость. Банкет сделали в «Балчуге». Но после банкета, отвезя маму домой, он отпустил учрежденческую «Победу» с надменным и замкнутым водителем, поймал такси.
— Москва-Сортировочная, — сказал он негромко.
…Комбат произвел на Декабрева сильное впечатление. Такое, что оно сумело пробиться сквозь его ожесточение и растерянность. Он запомнил этого человека сразу же, как встретился взглядом с его медлительными, угрюмыми глазами.
Комбат привел еще одного новенького. Тоже в военной одежде — без погон. Только у того шерстяная гимнастерка была охвачена офицерским ремнем, а обут он был в новенькие хромовые сапоги гармошкой. Новенький оказался старше всех. И левая рука у него висела вдоль тела как-то непоправимо. Когда из «пульмана» по желобу потекла картошка и когда в гомоне и гуле этих работ, развернувшихся вдоль всего состава, в стуке деревянных лопат по дощатым настилам потерялись человеческие голоса, новенький, поставленный внизу у того места, где рязанец и Декабрев пересыпали картошку в мешки, взвалил себе на спину первый мешок, и сделал он это одной рукой — правой.
За полночь пыль затянула небо, завесила фонари над разгрузочной площадкой, покрыла лица, руки, одежду одинаковым ровным серым налетом. И сделалось не до разговоров.
Последние несколько картофелин скатились, мягко постукивая по деревянному желобу, — и только тут они заметили, что уже рассвет, что работают они самые последние. Сказалось, очевидно, и то, что Декабрев еще ни разу не бывал здесь и не имел ни той выносливости, ни сноровки, какими располагали эти ребята из 138-й стрелковой.
Они расписались в ведомостях, получили деньги. И Декабрев не заметил, как остались они вдвоем — новенький, безрукий, и он. Разговаривать им не хотелось. Вдвоем они прошли по перрону, молча миновали пакгаузы. Безрукий сказал:
— Спешишь, солдат?
— Куда? Я живу здесь. В Москве.
— А я, брат, тоже здесь. Пока… Нашлась добрая душа, — сказал безрукий, помолчал и добавил: — Ну-ка пошарь у меня в левом кармане.
Декабрев не понял и полез было в правый. Безрукий сказал:
— В левом. Столько лет ать-два левой, а путаешь. Из правого я и сам достану.
Было раннее-раннее утро, здесь еще не просыпался город, если можно было назвать городом этот поселок из двухэтажных деревянных домов и каменных, но тоже приземистых, тусклых, запыленных зданий. Они прошли в скверик. И там Декабрев достал флягу из левого кармана безрукого. Подал ему: тот привычно тряхнул ее над ухом. Во фляге даже не плеснулось, а булькнуло глухо — полна была фляга. Протянул Декабреву.
— На, прими, соразмерно. Чистейший, медицинский.
Тот отпил глоток. В пакетике, что сам вынул из правого кармана безрукий, оказались соленые огурцы, кусочек сала и хороший, пахучий, граммов на двести, ломоть черного хлеба.
Безрукий выпил много и привычно. Не дышал, прижав ко рту тыльную сторону руки. Потом они сели на скамеечку. Безрукий хмелел — словно тяжестью и горечью наливался:
— Я, брат, летчик. Был летчик, да вылетался. Безногие еще летают, безрукие — нет. Понял? А я ничего другого не умею… Вот так, воин.
Декабрев не отдавал деньги дома сразу. Он собирал их в кучу, чтобы все это выглядело зарплатой. И ни Светлана, ни мать не догадывались о его настоящей работе. Но хранил их дома, под половицей в сенях. И мать нашла их однажды.
Ей не надо было объяснять.
— Почему бы тебе не пойти на завод, где работал отец?
Он упрямо помотал головой.
— Отец был мастеровым. Ты сама мне говорила об этом. И его все знают там. А что я буду там делать? Подтаскивать болванки и сметать стружку со станков?
Говорили они в крохотной кухоньке, глухими голосами. Светлана со Светкой сидели на завалинке рядом с окошками.
— Я говорила это, сынок. Я и сейчас скажу. Хоть стружки, хоть вахтером на проходной. Но ведь это — завод. Понимаешь, сынок, завод…
— Нет, — помолчав, сказал он. — Нет, не могу, мать. Не могу.
— Смотри, тебе виднее. Ты взрослый, мальчик. Наволочку вон всю щетиной небритой изодрал, как рядно стала. Но я тебе одно скажу… Я не знаю Светланиной семьи. Знаю вообще-то, но мы так и не сроднились с тещей твоей, а с моей сватьей. Я ее однажды всего только видела… Этим… Ну, тем, что ты работаешь сейчас так вот — ты ее силы не перешибешь.
А над его душой висел тот разговор с бабушкой. И при одном воспоминании об этом кровь вскипала в нем. В середине июля бабушка сама помогла ему. Она пришла в Никоновский переулок. Дело было в воскресенье. Он возвращался после ночной работы, приведя кое-как себя в порядок: на этот раз выгружали какое-то оборудование — в больших ящиках с надписью «Не кантовать». Кранов не хватало. И добрую половину груза спускали по дощатым полозьям ломами и вагами, потом волоком оттаскивали в сторону, под навесы на второй площадке.
Глаза у Декабрева были воспалены, руки и плечи ныли, ноги едва держали его, а в голове была одна мысль: уснуть, упасть и уснуть.
Но дома он застал бабушку. Мать и Светлана угощали ее чаем в большой комнате. За тем самым столом, где мама принимала его с женой и дочерью.
Декабрев молча остановился в дверях, прислонясь плечом к косяку. В квартире пахло «Красной Москвой». И, несмотря на лето, на бабушке был тот же английский костюм и неизменные медали.
Только раз коснувшись его взглядом, она все сразу увидела, и он понял, что́ она увидела. И она сказала нараспев:
— Здравствуйте, молодой человек…
— День добры, пани. Дьякую… — Не зная отчего, почти по-польски сказал он.
И по виноватому и просветленному лицу жены понял: она рада этой встрече. И она уйдет с ней…
Испытывая приступ обиды, он принял бой этот не с тещей, а с ложью, которой веяло от нее. Вдруг ожила в нем нелегкая правда комбата, всех этих дерзких сержантов и рядовых, с такой болью враставших в мирную жизнь.