Нулевой том (сборник) - Андрей Битов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Хорош не был, а молод был…» Все давалось «с легкостью необыкновенной».
Хотел написать экзотический рассказ, а получалась повесть, хотелось написать повесть, а получалось путешествие, обретение формы, рождение жанра, впоследствии неоднократно использованного взрослеющим автором.
«Одна страна» была напечатана в 1961 году как повесть и тут же подвергнута критике за формализм в главе «Гады и фрукты», но еще суровее за ту главу, которую я полагал наиболее проходимой, главу об ударном (в буквальном смысле) труде, обвиненной чуть ли не в издевательстве над пролетариатом. Однако одновременно повесть была сочтена все-таки молодой и оптимистичной и послужила «паровозом» для первой книжки «Большой шар». В последующих изданиях перезревший автор уже добавил подзаголовок «Путешествие молодого человека».
Он – это я
Первый роман. Работа в шахте летом 1959 года произвела на меня все-таки большее впечатление, чем работа по специальности на буровых, и я решил исправить легкомыслие первой повести повестью настоящей. Но повесть все удлинялась, прерывалась и не кончалась. От своего старшего друга (Сергея Вольфа), прозу которого одобрил даже сам Юрий Олеша, услышал я впервые слово модернизм и имена трех его китов: Пруста, Генри Джеймса и Джойса, – и все это были лишь слова, слова, слова. Так, про Генри Джеймса Сережа сказал, что тот писал от первого лица, тут же переводя его в третье, чем и достигал большей убедительности. Этой информации мне тут же хватило, чтобы перевести свое Я в ОН, представить себе неоконченную повесть как роман и, соответственно, назвать его ОН – ЭТО Я. К лету 1961 года эта повесть = роман была окончена, и я счел произведение непроходимым, поскольку мой герой совсем не стремился служить в доблестных рядах советской армии, и я отложил пухлую рукопись в сторонку. Однако советская власть была ревнива и отходчива, как уже немолодая баба: раз поругав, за то же и любила. Ровно через год после разгрома «Большого шара» он был объявлен (наряду с первой книжкой Шукшина) положительным результатом работы Партии после идеологического Пленума 1963 года.
В издательстве поразились и тут же предложили срочно сдать вторую книжку. Что делать? Все, что я написал, уже было непроходимым. А у меня семья – жена и дочь, – и все мы не работали. Оставалось только снова спуститься в шахту: все-таки какой-никакой реализм плюс рабочая тематика. Но этот забой оказался куда вреднее. Сглаживая и выравнивая, хоть и более умелой рукой, я все-таки работал уже «для печати», что вызывало у автора «Записок из-за угла» чувство ненависти к себе. Спасибо, жена поддержала.
В 1964 году рукопись в новой редакции проскочила в «Юности», правда, от названия пришлось отказаться. Я предложил взамен название «Призывник», но и оно не прошло: слишком не бравым выходил тогда мой советский Швейк. Наконец предельно конформистское «Такое долгое детство» окончательно унизило текст. Зато конформизм этот кормил нас года два (еще и аванс за киносценарий). Зато и за конформизм тут же пришлось заплатить: да, действительно, детство, да, действительно, слишком долгое… инфантилизм! – с радостью подхватили наши зрелые критики, навечно приписав меня к аксеновской прозе «Юности» и шестидесятникам, хотя как питерский автор я не имел отношения ни к тому, ни к другому, ни к третьему.
В этом, шестом, томе текст публикуется в своем первом, нулевом виде.
Заповедник
Первая телепьеса. С драматургией мне всю жизнь не везет, чего-то я в ней окончательно не понимаю. Может, потому что с детства терпеть не мог театр: ничего, кроме стыда перед фальшью в нем, не испытывал: как только драматургия была хорошей литературой, спектакль уже никогда не бывал ее достоин. Примирили меня с театром только марионетки Резо Габриадзе. С тех пор «написать водевиль хороший» я все же был не против. Меня даже иногда приглашали в театр как автора, выплачивали аванс под заявку; спасибо, потом не отнимали. Я даже имею диплом кинодраматурга как второе образование. Но написать плохой киносценарий и выбросить – это одно, а написать плохую пьесу – это уже написать плохую литературу, чего я не смел себе позволить. Тут я и замер, совершенствуясь лишь в жанре заявки: 25 % тоже деньги. Тупо.
В 1964 году я впервые услышал слово «экология» и заразился ею; в том же году впервые попал в заповедник Столбы. Я был сильно впечатлен как природой, так и величественным образом хранительницы заповедника, задумался, как написать обо всем этом. Второй заповедник на Куршской косе надолго отвлек меня от начального замысла.
Но заявку я написал и подал ее на «Мосфильм». И вдруг нашелся редактор (Элла Корсунская) не только доброжелательный, но и с воображением: она тут же решила, что поставить такой фильм должен только Анатолий Эфрос, самый модный в ту пору театральный режиссер. 25 % были уже мои, оставалось всего лишь сдать сценарий в указанный срок: положение безвыходное (мне до сих пор снится, как снится всем несданный в школе экзамен, числящийся за мною некий непогашенный аванс). Сначала я попробовал убедить себя, что это даже хорошо, что режиссер театральный: заповедник – место все-таки замкнутое, как сцена; вспомнил и что-то из школы про старинное правило единства времени и места действия (чтобы не халтурить со сменой декораций). Тут-то я и подцепил словечко teleplay (телепьеса), жанр, в советской драматургии еще не проявленный. Пьеса, сыгранная на пленэре один раз и заснятая на пленку… хорошо, решил я, ограничу число героев до четырех и напишу этот сценарий как телепьесу, одновременно тренируясь для будущих, уже театральных пьес!
Главной героиней для меня была Великая Старуха (мысленно я представлял себе Раневскую из «Мечты», хотя и понимал, что это вряд ли). Эфрос сумел учуять мою мечту и первым предложил сценарий именно ей. «Голубчики, – сказала она ему, прочитав, – где же вы были хотя бы десять лет назад?»
Но наконец всё как-то сложилось, только название, как всегда, пришлось поменять:
«В четверг и больше никогда». Выход в прокат был намечен в кинотеатре «Форум», что на Колхозной, и день как раз был четверг, и билеты раскуплены… и тут по «Голосу Америки» объявили о выходе альманаха «Метрополь». Фильм был тотчас снят с показа. Киноманы звонили в кинотеатр: почему в четверг не было фильма и когда он будет? «Больше никогда!» – находчиво отвечал администратор.
А так все хорошо получалось… такая труппа! Сначала мне наложили запрет на профессию, потом погиб замечательный наш оператор Чухнов (в одной машине с Шепитько), потом последовательно ушли и Смоктуновский, и Олег Даль, и Эфрос, и Добржанская. Только для Веры Глаголевой открылась с этого погоста карьера в кино.
Путешествие к другу детства
Первая «наша биография»… В ней всё, как там написано, кроме того, как на самом деле было. По крайней мере, опыт аэровокзалов и перелетов во многом до сих пор узнаваем.
И выдержки из советских газет подлинные – из тщательно собранных родителями Генриха Ш. альбомов. Я полагал, что газета будет выгодно контрастировать с авторской вольной прозой. Автору хватило времени и не составило труда представить себе эту повесть уже в полете. И название пришло в голову сразу – «Путешествие к другу детства». Оставалось только увидеть вулканы и гейзеры в действии…
Я опустил в повести многое ради того, чтобы ее напечатали: и то, как к нам с Глебом Горбовским был приставлен стукач, и то, что поводом для этого было убийство Джона Кеннеди, и то, как по звонку жены секретаря обкома была прервана телепередача «Наши гости», и то, как ее муж выселил нас из Петропавловска в 24 часа. Несмотря на всю эту автоцензуру, повесть вызвала подозрения у редакторов, и «для проходимости» я добавил подзаголовок, как бы уточняющий жанр «Наша биография», и главку «Рассуждение о подвиге и поступке», про себя имея в виду, что биография «нашей» не бывает по определению, а поступок – категория более высокая, чем подвиг.
И то был мой последний опыт приспособленчества: критики обрушились именно на эту главу «за принижение роли подвига». И никто не обратил внимания на иронию подзаголовка: мол, биография – удел каждого, и «нашей» не бывает, – наоборот, формула была подхвачена телевидением для агитационного документального сериала о непрерывных достижениях советской власти. Этим все и исчерпалось: ничего советского у меня не получалось, результат всегда был обратным. Так почти никто не заметил иронии контраста газетных цитат и самой прозы, настолько сильным было убеждение, что автор согласен с тем, что цитирует. Вписав главу о подвиге и поступке, я должен был поступить: в том же 1964-м, в том же Токсово написать первый вариант «Пушкинского дома». С этого началась моя постепенная эмиграция в Москву.