Время – московское! - Александр Зорич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да? И что же?
– Вот… когда мы шли мимо этих… дубков карликовых, – Лехин обернулся назад и указал на обширную панораму дубовой рощи, обсевшей подножие белоголовой горы, – там еще цикады такие крупные были нарисованы на ветках… Так мне послышалось, что я этих цикад слышу. Это вот их «рцы-цы-цы».
– И мне. Тоже послышалось, – одними губами сказала Таня. – «Цы-цы».
– А теперь слева и справа – водопады. И я… кажется… слышу плеск воды!
Все замерли. Я даже глаза закрыл – чтобы лучше сосредоточиться.
– Да. Журчит, – осклабился Борзунков.
– Так точно! Как в унитазе, – заметил Перемолот. – Только не пойму, где у них динамики.
И, подойдя к пейзажу вплотную, он принялся внимательно осматривать и даже простукивать стены.
– Что-то не видно. Ну да хрен с ним. Какая разница – где.
– Забавно, – усмехнулся Иван Денисович. – Визуальное порождает аудиальное…
– Если поразмыслить, теории это не противоречит. Семантическое пространство едино, а смыслы, заключенные в нем, – универсальны, разнятся лишь способы реализации семантического в материальном, иными словами – каналы и конфигурация сигнала, – заметил Бертольд Терен. – Или, если говорить простым человеческим языком, – он с ехидцей во взгляде покосился на Перемолота, – вначале было слово, то есть логос, то есть объект семантического пространства. А потом уже всё остальное: земля, птички, девушки. Впрочем, нет, это тоже слишком сложно… Тогда так: вначале был прообраз Тани, потом сама Таня, а потом уже был Саша Пушкин, который ее видит, Саша, который ее слышит, Саша, который ее обоняет и осязает. Так вот: легко себе представить такое состояние семантического поля, когда семантическое и его каналы еще не дифференцированы, а находятся в неразрывном и неслиянном единстве. И тогда голос Тани будет порождать как бы не сама Таня, а ее фотография, поскольку ее фотография не дифференцирована от самой Тани… Как-то так.
Саша Пушкин некстати смутился («осязает», «обоняет» – ну дает!) и даже выронил сигарету. Таня, к счастью, моего позора не видела – она возвратилась на десять метров назад, чтобы насладиться шорохом гальки на морском берегу.
– Теперь вам понятно? – с надеждой поинтересовался Терен.
Перемолот отрицательно покачал головой.
– Ну и ладно. Я сегодня как-то… Не в духе для популярных лекций. Но мораль сей басни такова, что в таком месте, как Глагол, где налицо необъяснимые возмущения всех мыслимых физических полей, а равно, не приходится сомневаться, семантического поля, которое лежит в подоснове всего сущего, аудиальное, визуальное и прочие формы реализации тонких смыслов в грубой материальной реальности могут… претерпевать некоторые необычные для нас флуктуации.
– К счастью, достаточно безобидные флуктуации, – с улыбкой подытожил Иван Денисович. – Нарисованные тигры не кусаются. Даже когда рычат достаточно грозно.
Так мы и шли – наслаждаясь шуршанием степного ковыля, вслушиваясь в трели жаворонков, тающих в грубо нарисованной вышине, вздрагивая от шорохов в зарослях терновника (змея? хищный зверь?), на ветвях которого художник-шалун разместил то там, то здесь крупные плоды, похожие на сплюснутые земные груши сорта «Дюшес».
Как ни странно, вся эта экспозиция в ущелье благотворно сказалась на моральном климате в нашем маленьком отряде.
Мы забыли о мрачной роли обреченных парламентариев, отчетливо рисовавшейся нам на трапе «Вегнера», и вживались в роль… очарованных странников, созерцающих дивные дива в хождении за три моря.
Впрочем, когда мы вышли из узины, вновь потемнело – скорее, впрочем, по контрасту с ярко освещенным проходом между скалами – и вместе с пестрыми картинами природы покинул нас и наш заемный оптимизм. Тем более что следующий манихейский хуторок, встретившийся на нашем пути, оказался сожженным дотла.
Несколько хаток, числом не более шести, были невосстановимо оплавлены неведомым огнем, который не только изуродовал их, но и сплюснул, сделал как-то меньше и уже – больше всего пострадавшие домишки походили теперь на гнусные, полусъедобные грибы-сморчки.
Стены обуглились, покрылись трещинами. Такая же оплавленная фактура получается, когда бросаешь в костер пластиковую бутылку. А ведь манихейские хатки были сделаны из глины, которую не так-то легко довести до плавления!
И тишина. Никакой живности – ни кур, ни скотины. Только где-то вдалеке разорялась невидимая собака.
Желто-серая земля, залитая светом фонарей (которые странным образом и здесь горели), казалось, выла от боли. И вой этот… все мы отчетливо слышали. Хотя слышали как бы и не ушами. Трудно такое описывать, да я и не стану.
Но самое жуткое зрелище, наполнившее Танины глаза мерцанием тошного страха, являла черная, с красно-бурыми краями трещина в земле. Дна у нее не было. То есть совсем.
Неширокая, менее метра, она рассекала хуторок напополам и, медленно расширяясь, сползала в ложбину слева от нас. Засим, нервно извиваясь, трещина шла через рощи сталагмитов куда-то на восток, не разберешь.
Для нас эта рваная рана, невесть кем нанесенная земле, препятствия не представляла. Перепрыгнуть ее мог бы даже ребенок. Но вот жути она действительно нагоняла.
– Землетрясение было, что ли? – неуверенно предположил Лехин.
– На то похоже, – кивнул Перемолот.
– А может, антропогенное. Может, манихеи друг с другом тоже воюют так, что мама не горюй. Допустим, у них тоже две разновидности есть… Враждующих…
– Ага. Монтекки и Капулетти, – ввернул Терен.
– Хорошо бы взглянуть, что там, – сказал Иван Денисович и махнул рукой в направлении ложбины, откуда отчетливо тянуло горелым.
– А нужно?
– Нужно!
– А можно я… здесь пока посижу? Отдохну немножко? – ослабевшим голосом спросила Таня.
– Посидите, милая Татьяна Ивановна. А мы прогуляемся. Минут десять. Нужно кое-что заснять для науки, – сказал Индрик. – Саша вас посторожит… Чтобы никто не украл.
Непоколебимая уверенность Ивана Денисовича в том, что они обязательно вернутся, не произвела на Таню ободряющего впечатления. Стоило Индрику, Борзункову, Лехину и Перемолоту исчезнуть в клубящемся тумане, как Танино лицо исказилось гримасой душевной муки.
Она тихо отошла в сторонку, уселась на обломок проржавленной конструкции, напоминающей опрокинутый набок строительный кран, закурила свою дымную «Тройку» и… тихонечко, по-девчачьи заплакала. Ну вот, приплыли.
Я видел, как подергиваются ее тонкие плечи. Я почти видел, как раздуваются ее красивые, точеные ноздри – хотя лицо она по своему обыкновению закрыла руками.
Мое сердце сжалось от нежности. И я понял, что должен… что я должен? Как пишут в романах, «что-то предпринять».
Вообще говоря, тема уже давно назрела. И перезрела. Мне было ясно как дважды два четыре, что я влюбился в Таню с первого взгляда. Влюбился безнадежно, глубоко, навсегда – в том смысле слова «навсегда», который в принципе доступен нам, таким уязвимым, таким смертным. И если бы только дело было не на войне, не в Городе Полковников и не на Глаголе, я уже давно изыскал бы слова для того, чтобы… с Таней объясниться!
А так… Обстоятельства, новые обстоятельства, еще какие-нибудь обстоятельства. Черт бы их подрал! Нас с Таней почти всегда окружали люди. Мы практически никогда не оставались наедине, никаких возможностей для этого не представлялось. А когда появлялся намек на такую возможность, мы оба делали вид, что намека этого не заметили.
Да, товарищи! Мы с Таней были невероятно озабочены соблюдением приличий, мы очень старались, как когда-то говорили девчонки в моем классе, «чтобы никто ничего не подумал». Мы пытались быть святее самого папы, беспорочнее манекенов в магазинных витринах. Почему? Потому что «сейчас не время».
Нет, эти слова вслух не произносились. Они подразумевались. Бог свидетель, каждый раз, когда наши с Таней взгляды встречались, мне становилось жарко от затопляющей меня нежной ярости, хотелось орать «Я люблю тебя!», но я молчал. Во время случайных касаний (а мы все время норовили друг друга коснуться) мое тело бунтовало и возмутительно сигнализировало – хочу еще! И я знаю, чувствую, с Таней было нечто подобное. И вот, именно в Колодце Отверженных, я решил: пора.
Выждав, пока Индрик и компания скроются в сталагмитовой роще, я подошел к оцепеневшей Тане. Сел рядом с ней. И, набравшись наглости, приобнял ее за плечи – хотел утешить.
Жгучее волнение захлестнуло меня, но я сумел взять себя в руки. «Сейчас я скажу ей все, что должен сказать».
– Таня… – робко начал я.
Однако вместо того чтобы в смятенных чувствах приникнуть ко мне и, пока никто не видит, вобрать в себя как можно больше моих утешительных прикосновений (так это мне рисовалось), Таня взвилась, будто ее ужалил овод.
– Что вы делаете?! – истерично воскликнула она, сбрасывая со своего плеча мою руку, отталкивая ее.
– Я… ничего.